Флуре, вступил в свою вотчину, как завоеватель после удачной военной кампании. Не только его экипаж был переполнен сумками, картонками и другим самым разнообразным багажом, за ним следовали еще две доверху груженные «бароты». На них громоздились сундуки и ящики самых разнообразных размеров и форм.
– Атилла возвращается домой, – заметил Этьен, вместе с Гортензией следивший из окна своей комнаты, как упряжки спускались с плоскогорья. – Не хватает только скованных пленников. Впрочем, правда и то, что таковых он держит у себя дома…
– Вам не кажется, что «Атилла» звучит с некоторым преувеличением? – смеясь, спросила Гортензия.
– Нисколько! Он сеет горе и разрушение. Откуда, как вам кажется, привезенная им добыча, если не от набега на ваше добро?..
– Не думаете же вы, что он желает перевезти сюда то, что было в особнпке на шоссе д'Антен? Тут не обошлось бы двумя телегами.
– Вы правы. Но готов заключить пари, что он умудрился убедить ваш опекунский совет в необходимости вручить ему по тому или иному поводу некую сумму. Или на худой конец он сумел их принудить.
– Вы плохо знаете финансистов, – запротестовала Гортензия. – Не так-то легко заставить их отдать то, что они дать не желают…
– Кроме тех случаев, когда у вас крепкие связи и очень могущественные покровители! Но я опечалил вас в то время, когда вы так веселы, – с горячностью прибавил молодой человек. – Забудьте мои слова! В конце концов, возможно, я ошибаюсь. Но мне непонятно, откуда еще мой отец смог бы извлечь все это!
Вскоре Гортензии предстояло убедиться, что Этьен ошибался лишь наполовину. Действительно, маркиз заставил банкирский дом Гранье выплатить себе добавку к пенсиону, но эти деньги он пустил в игру и выиграл значительную сумму.
Одно было совершенно очевидно: он принес с собой такой дух Парижа, что Гортензия, наблюдая, как он поднимается по дороге к замку, почувствовала себя до крайности провинциальной. Жемчужно-серый редингот с пелериной позволял увидеть тончайшее белье и пышный галстук из плотного бордового шелка. От блестящих сапог до темно-серого цилиндра, лихо сдвинутого на бровь, маркиз являл собой воплощение светского лоска, дополненное длинной сигарой, небрежно зажатой в углу рта. Широкий плащ с капюшоном того же цвета, что и плащ, ниспадал с его плеч, перехваченный узорной золотой цепочкой.
Все это намного превосходило элегантностью тот несколько вышедший из моды зеленый костюм, в котором маркиз ранее направлялся к мадемуазель де Комбер, но Гортензия не была уверена, что одобрила бы происшедшую с ним перемену. Свирепый провинциальный лев в своем позеленевшем от времени черном одеянии и поношенном белье казался благороднее и, что важнее, величественнее этой ожившей модной картинки. Может быть, потому, что тогда он не походил ни на кого, а теперь во всем своем блеске смахивал на светских хлыщей, прогуливающихся по бульвару Ган.
Весьма скоро стало ясно, что изменилась не только внешность, но и состояние души маркиза. Он обратился к племяннице с невиданной любезностью, расцеловал ее в обе щеки, не поскупился на комплименты по поводу цвета ее лица, поздравил Этьена с тем, что у того за время его отсутствия дела пошли явно блестяще, стал подшучивать над Эженом Гарланом, упомянув о прискорбной медленности продвижения его ученых трудов – причем с такой веселостью, что бедняга, ошеломленный, застыл на месте, – поцеловал Годивеллу, заверив, что ни один парижский ресторатор в подметки ей не годится… Фульк де Лозарг источал какое-то возбуждение и ликование, о причине которых оповестил тотчас и без утайки:
– Я привез достаточно, чтобы сделать наши старые руины достойными обитания. И это только начало!
Свертки и сундуки действительно заключали в себе настоящие сокровища: посуду тонкого фарфора, столовое серебро, ткани для обивки мебели, одежду (Гортензия получила кашемировую шаль, Этьен – новую сюртучную пару) и множество разнообразных предметов, среди коих особенно поражала арфа, заключенная в самом большом ящике. Ее появление доставило девушке живейшее удовольствие, хотя, по всей видимости, инструмент предназначался вовсе не для нее, поскольку маркиз велел доставить его в свои личные покои, в заключение сообщив, что с ближайшей почтой ожидает прибытия гарнитура мебели, и тогда он преобразит один из уголков большой залы в настоящий салон.
Уперев руки в бока, Годивелла наблюдала за распаковыванием всех этих богатств, ни на мгновение не думая скрывать своего неудовольствия:
– Новая мебель! Серебро! Все это лишь пыль собирать, которую мне ж и вытирать! А где найти для этого время, господин Фульк? Я старею, и у меня не шесть рук!
– Не начинай брюзжать! Во благовременье ты получишь и помощников. Вот будет ярмарка ремесел[6], наймешь себе двух горничных, стряпуху…
– У меня есть Пьерроне! Его мне достаточно. Тем более что он начинает разбираться в готовке! И потом, к чему вся эта выставка?
– Существуют обстоятельства, в которых такого рода выставки, как ты их называешь, совершенно необходимы. Мое жилище слишком долго было закрыто для людей. Пора вернуть сюда общество.
– Не думаете ли вы задавать балы, дядя? – спросила Гортензия.
Разглядывая на ходу большой серебряный сосуд для охлаждения напитков, маркиз отправился самолично установить драгоценный предмет на один из поставцов, находившихся в зале, и бросил небрежно:
– Мой отец некогда их задавал. Конечно, не слишком часто: только в исключительных случаях. Но мы всегда поддерживали честь нашего дома.
– Да, это верно, – подтвердила Годивелла, неожиданно расчувствовавшись от нахлынувших воспоминаний юности. – В последний раз это было по случаю замужества вашей тетки Луизы, ее выдавали за графа де Мирефлер. Вот уж был праздник так праздник! А какова невеста! Более сговорчивой и веселой не найти! Ну, конечно, она делала хорошую партию, и ее суженый был одним из самых знатных сеньоров…
– Ну, хватит же, Годивелла! Оставь прошлое в покое, и займемся-ка будущим.
Обернувшись к Гортензии, он стал разворачивать кусок штофных обоев из камки великолепного бирюзового цвета и заставлял материю блестеть под светом канделябра, обнаруживая тонкую серебряную нить, вплетенную в ее рисунок.
– Эта ткань предназначена вам, дитя мое. Я счастлив заметить, что вам, если не ошибаюсь, она нравится.
– Вы правы, но это совершенно ненужная трата, дядя. Моя комната устраивает меня такой, какая она есть.
– Вам угодно это утверждать, и я благодарен вам за подобную любезность, но, обставленная для юной девицы, она не подойдет графине де Лозарг.
Гортензия выронила материю, словно та обожгла ей пальцы. Ее сердце замерло в груди, но ум успел принять оборонительную позицию. Неужели опасный час уже близок? Чтобы скрыть тревожные мысли, она заставила себя застыть с потупленным взором.
– Если идет речь о графине де Лозарг, – размеренным тоном проговорила она, – то это не может касаться меня. И вы заблуждаетесь, дядя, предназначая эту материю для моей комнаты.
– Нет, я отнюдь не заблуждаюсь, и речь именно о вас. В моих намерениях сейчас и всегда было стереть память о прошлых ошибках, сделав из вас настоящую представительницу рода Лозаргов…
– Но это не в ваших возможностях, дядя!
– Вы так думаете? Во всяком случае, не вижу, какие доводы вы можете противопоставить этому замыслу. Разве кузен вызывает у вас неприязнь? Напротив, я обнаружил между вами определенные дружеские связи…
– Вы можете даже назвать их привязанностью. Действительно, я питаю к Этьену ту нежность, каковой брат может ожидать от сестры. Но, повторяю, дело идет только о братских чувствах…
– Их вполне достанет, чтобы упрочить ваш счастливый союз. Подумайте только, ведь до тех злосчастных времен, что нам пришлось пережить, существовал обычай, согласно которому девица из рук отца принимала супруга, которого зачастую никогда раньше не видала.