границей. Был в Москве этакий островок Европы, который звался Немецкой слободой. Жили там по преимуществу англичане да голландцы, но и немцы, конечно, тоже. Немецкой же слобода именовалась потому, что в Московии любого иноземца называли тогда «немцем» – то есть немым, не умеющим изъясняться по-русски. Жили же иностранцы в своем уютном маленьком городке, разумеется, на западный лад.
– Поехали, государь, – уговаривал, бывало, молодого Петра веселый, живой и общительный Франц Лефорт, полковник в русской службе, с которым царь благодаря Тиммерману сошелся довольно близко. – Поехали, не пожалеете! Сегодня у нас весело, сегодня именины у негоцианта Яна Любса. Там все красавицы соберутся. Надо же вам поглядеть, как живут ваши подданные-иноверцы!
И Франц хохотал, показывая крепкие белые зубы и отставив в сторону руку с зажатой в ней неизменной трубкой.
Поначалу Петр стыдился, робел, с изумлением наблюдал за женщинами, разодетыми в платья с глубокими декольте. Молодые и пожилые дамы без всякого стеснения сидели рядом с мужчинами за столом, смело вели беседу, танцевали, не спрашивая иной раз позволения ни у мужа, ни у брата, и пили вино. Но вскоре он заметил, что возвращение в Кремль, в душные комнатки дворца стало вызывать у него отвращение. Он все реже надевал русское платье, пристрастился к табаку и дружеским пирушкам – кончавшимся, впрочем, совершенно на российский лад потасовками и ссорами, и все внимательнее присматривался к иноземкам. Заметивший это Лефорт, человек, в котором причудливо сочетался расчетливый бюргер и авантюрист, решил услужить Петру и уступил ему свою давнюю любовницу красавицу Анну Монс.
Бог его знает, кто был ее отец. Одни уверяли, что золотых дел мастер, другие – что виноторговец. Не исключено, что оба эти ремесла помогали существовать семейству Иоанна Монса. Сыновей у него было трое (из них один, Виллим, оставил заметный след в русской истории, став фаворитом Катерины Алексеевны, второй жены Петра Великого), а дочерей – две. Старшую звали Модеста, или же, на русский лад, Матрена, а младшую – Анна.
Стройная, с пышной, приподнятой высоким корсажем грудью, улыбчивая и бойкая девица Монс сразу понравилась молодому царю. Он охотно танцевал с ней, охотно принимал из ее рук кубок с вином… просил даже, чтобы она поправляла его ошибки в немецком языке, – и пленительная Аннушка грозила государю пальчиком и ласково пеняла:
– Слова вы не так ставите, Петр Алексеевич. Нужно бы вот этак…
И царь послушно повторял исправленную длинную немецкую фразу, а потом целовал красавицу в губы, благодаря за урок.
Возвращаясь из очередной поездки к Белому морю, где тоже строились корабли, Петр приказал сразу ехать в Немецкую слободу, в дом, который он подарил своей возлюбленной.
– Как бы матушка ваша, государь, не разгневалась, – осмелился возразить денщик Меншиков, сноровистый юркий парнишка из простых. Царь ценил его за ум и преданность, а также за то, что будущий светлейший князь Александр Данилович умел превосходно справляться с приступами трясучей у своего повелителя. Он так ловко прижимал к груди судорожно дергавшуюся голову царя и так четко отдавал приказы другим денщикам, которые должны были держать государевы руки и ноги, что Петр быстро затихал и успокаивался.
Но предусмотрительный Алексашка (как чаще всего обращался к Меншикову царь) вовсе не желал, чтобы Наталья Кирилловна ненавидела его лютой ненавистью. Он знал, как привязан царь к матери, и время от времени напоминал государю о том, что неплохо бы было хоть изредка ночевать в Кремле, в опочивальне, где тоскует и льет слезы покинутая царица Евдокия.
…Охлаждение же царя к его законной супруге началось около 1692 года, одновременно с тем, как развивался роман с Анной Монс. Он неохотно переписывается с Евдокией, не отвечает на ее письма, не обращает внимания на ее робкие упреки. А в 1693 году, когда брат Евдокии, Аврам Лопухин, имел неосторожность повздорить с Лефортом, царь собственноручно отхлестал родственника по щекам.
«
– Поедем в Кремль, Петр Лексеич, – настаивал Меншиков, ошибочно приняв грозное молчание царя за колебания.
– Осмелел ты больно, Алексашка! – крикнул вдруг Петр, да так громко, что лошади, впряженные в царев возок, всхрапнули и сбились с бега.
– Да я что, Петр Алексеевич, я ничего, – забормотал денщик, кляня себя за глупость. – Ну, побейте меня, побейте. Я же о ком радею-то? О царевиче малолетнем, об Алексее Петровиче. Скучает, чай, без отца-то.
– А что тебе до Алексея? – буркнул царь, и по его голосу Меншиков понял, что гроза пронеслась мимо. – Здоров, маменька писала, бегает, в чурочки играет… вот только сабелькой забавляться не хочет, плачет, как увидит. С чего бы это, Алексашка, а?
– Рано еще беспокоиться, государь, – уверенно заявил молодой фаворит. – Сколько царевичу-то? Всего четыре годика, верно? Подрастет немного – и сам попросит саблю да барабан.
– А может, – продолжал задумчиво Петр, – может, Дуня виновата? Никогда она занятий моих не одобряла и сына в нелюбви к воинскому искусству воспитывает.
– Может, и так, – легко согласился Меншиков. – Царица Евдокия Федоровна сказки слушать любит, а от шума у нее головка болит. А как же воинский артикул можно без шума постигать? Нет уж, царевичу не надобно в тереме засиживаться, не то нрав у него испортится, слишком мягкий станет.
– И то верно, – кивнул Петр. – Уж лучше бы за ним сестрица Наталья Алексевна приглядывала. Толку бы больше было.
Но тут уже возок остановился перед дверью нарядного аккуратного особняка, и на порог, сияя улыбкой, выбежала розовощекая Аннушка.
– Как я рада, как рада, душа моя, – залопотала она, помогая царю подняться на крыльцо и заглядывая ему в глаза. – Заждалась… Боялась, – добавила красавица, понизив голос, – что в Кремль поедешь.
– А что я там позабыл? – грубовато ответил царь и вошел в дом.
Можно представить себе, с каким негодованием смотрела царица Евдокия на Немецкую слободу. И, конечно же, нельзя винить ее за то, что она считала всех тамошних обитателей нехристями и развратниками: ведь именно слободская немка оторвала от ее ложа «лапушку свет Петрушеньку».
После смерти государыни-царицы Натальи Кирилловны положение бедной Евдокии стало совсем незавидным. Правильно шептались на Москве в 1694 году, сразу после того, как занедужила старая царица (ей, кстати сказать, был тогда всего сорок один год):
– Только и жива царица Авдотья, что за свекровью. Пропадет она, коли бог государеву мать приберет.
Так и вышло.
В день новолетия (первого сентября 1698 года) у генералиссимуса Шеина был большой пир. Многие гости на этом пиру были еще с бородами, но вместе с тем веяло и новизной: рядом с боярами в обширных покоях хозяина толкались ремесленники, матросы, иноземные офицеры. Царь веселился, потчевал гостей из собственных рук яблоками, предлагал, при пушечных залпах, тост за тостом – а его любимый шут Тургенев тем временем ловко отрезал у зазевавшихся бороды.
Потом дня через три задал пир Лефорт. Бородачей вовсе не было; все гости пришли с фамилией – то есть с женами и дочерьми. Петр для танцевального вечера у своего любимца выбрал самое нарядное платье, которое по бережливости надевал крайне редко: суконный французский кафтан василькового цвета на красной подкладке, камзол с блестящими медными пуговицами, бархатные панталоны и шелковые чулки.
Аннушка Монс тоже была великолепна. Задорно улыбаясь, она говорила громко и нараспев:
– Здорова ли наша великая государыня? Как рады вы и она увидеться после такой долгой разлуки! (Петр Алексеевич только что вернулся тогда из-за границы. Его путешествие длилось больше полутора лет, и прервал он его лишь потому, что получил известие о стрелецком бунте.)