полуграмотного волостного писаря. Жалованье было маленьким, и учебные помещения, и жилая комната, в лучшем случае две – не только тесные, но и сырые и холодные, а одиночество почти абсолютным. И если врача с его университетским образованием в любой усадьбе принимали с той или иной долей радушия и уважения, хотя бы только из соображений потенциальной пользы, то сельский учитель, нередко окончивший лишь учительскую семинарию, в помещичьей среде нередко был принимаем с легкой долей презрения, а крестьянской среде он был чужд, по какому бы ведомству он ни служил.

Заключение

Такова была повседневность русской деревни, и той, где стояли крестьянские избы, и той, где среди обширных дворов стояли барские хоромы.

Чем же была русская деревня и русская барская усадьба, раем или адом? Что же такое был русский крестьянин – воплощение высочайших душевных свойств, как думали славянофилы и народники, богоносец, хранитель Правды-Истины, или зверь, грубое животное? Что был русский дворянин, помещик – творец и носитель высокой дворянской усадебной культуры, отечески заботившийся о своих крепостных и по-отечески любивший их, или свирепый и бездушный крепостник, невежественный собачей и гуляка?

Ни тем, ни другим, или, вернее, и тем, и другим.

Глядя на дошедшие до нас гордые дворцы больших бар – Юсуповых, Голицыных, Шереметевых, Барятинских, Трубецких, Разумовских, мы забываем, что дойти до нас могли только исключительные усадебные дома – богатейшие и капитальные, владельцы которых могли поддерживать свое обиталище и после отмены крепостного права, получая в качестве выкупных и арендных платежей большие деньги с тысяч бывших своих крепостных, и которые после революции привлекли взоры новых хозяев страны и были обращены или в музеи, или, чаще, в дома отдыха и санатории НКВД, ЦК, бесчисленных обкомов, на худой конец – профсоюзов. Между тем, некогда Россия была покрыта тысячами небольших усадеб помещиков средней руки или даже мелкопоместных, ютившихся в тесных домах и домишках и считавших немногие рубли, а то и копейки. Но они исчезли, сгинули, развалились еще задолго до революционных потрясений или были сожжены в 1905 г. и в другие годы революций; «Это грустные страницы, во многом обусловленные невежеством и бедностью крестьян, неумением понять важное место усадебной культуры в отечественном наследии», – пишут в обращении к читателю авторы «Мира русской усадьбы» (56, с. 5). С готовностью согласимся, что страницы эти грустны. Но думается, что лучшим ответом на эти сетования могли бы стать слова СЕ. Трубецкого: «Люблю я наши старинные усадьбы и поместья – колыбель нашей утонченной «дворянской» культуры, а разум подсказывает мне, что для пользы России я должен на месте гибнущих усадеб разводить у нас богатых мужиков-фермеров, не способных не только продолжить, но даже понять этой культуры!.. Но я чувствую, что я должен работать в этом направлении, и буду это делать...» (93, с. 179).

И только ли невежеством и бедностью крестьян объясняются они? А, может быть, и воспоминаниями о сравнительно недавнем прошлом?

Русский философ Ф. Степун писал в эмиграции, вспоминая уже не крепостнические времена, а усадьбу начала XX в., и не жизнь помещика, а лишь управляющего заводами в имении: «...У окна (прачечной – Л.Б.) цыганистая красавица Груня, веселая и голосистая женщина, целыми днями крахмалила и гладила дамские наряды... У нас каждое лето съезжалось много гостей... Вот и гофрировала Груня, не разгибая спины, кружевные жабо, кофточки и платья, чтобы через день-другой снова бросить их в корыто с мыльной водой. Боюсь, не громила ли в революцию милая Груня... наше Кондрово? Если и громила, кто осудит ее? В течение всей нашей деревенской жизни никто ни разу не задумался над смыслом ее стояния у открытого окна, не пожалел ее поистине сизифовой работы и ее прекрасного, может быть, оперного голоса» (87, с. 9).

Мир барской усадьбы был волшебным только для тех, кто был в этих усадьбах хозяином. Да и для всех ли? Не только ли для тех, кто всегда или хотя бы временно мог не считать доходов и расходов. Для них это действительно был мир бесконечного праздника. Но откровенно спросим себя, каков был это мир для сонма дворовых, не имевших где преклонить головы, метавшихся по комнатам, чтобы удовлетворить капризы бар, получавших за это окрики и колотушки, а то и похуже (вспомним дворовых у Измайлова)? Каким казался это мир для тысяч мелкопоместных дворян, нищих и невежественных, сносивших капризы и грубые шутки и издевательства своих более образованных и воспитанных соседей только для того, чтоб не пойти на паперть с протянутой рукой?

Печальной была и действительность тех, кто окружал больших бар, и не только крестьян, но и сельского духовенства, уездного чиновничества, немногочисленной сельской интеллигенции, да даже и кабатчиков и лавочников, которые, конечно, жили лучше своих соседей-крестьян, но ненамного, поскольку жили именно на счет этих крестьян.

«Не сорвись русская жизнь со своих корней, – продолжает свои печальные размышления Степун, – не вскипи она на весь мир смрадными пучинами своего вдохновенного окаянства, в памяти остались бы одни райские видения. Но Русь сорвалась, вскипела, «взвихрилась». В ее злой беде много и нашей вины перед ней. Кто это совестью понял, тому не найти больше в прошлом ничем не омраченных воспоминаний» (87, с. 11).

Мир усадебного праздника в полутора-двух десятках усадеб, привлекающих ныне взоры исследователей, был волшебным. Мир усадебной повседневности был печален, чтобы не сказать – тошен.

А крестьянин... Буквально сгоревший душевно от острой и горькой любви к крестьянину Г.И. Успенский (умер в больнице для душевнобольных, проведя в ней 10 лет), писал. «...Огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски-кротка... до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование...

Вот сейчас из моего окна я вижу: плохо прикрытая снегом земля, тоненькая в вершок зеленая травка, а от этой тоненькой травинки в полной зависимости человек, огромный мужик с бородой, с могучими руками и быстрыми ногами. Травинка может вырасти, может и пропасть, земля может быть матерью и злой мачехой, – что будет, неизвестно решительно никому. Будет так, как захочет земля; будет так, как сделает земля и как она будет в состоянии сделать.

Таким образом, у земледельца нет шага, нет поступка, нет мысли, которые бы принадлежали не земле. Он весь в кабале у этой травинки зеленой. Ему до такой степени невозможно оторваться куда-нибудь на сторону из-под ига этой власти, что когда ему говорят: «Чего ты хочешь, тюрьмы или розог?», то он всегда предпочитает быть высеченным, предпочитает перенести физическую муку, чтобы только сейчас же быть свободным, потому что хозяин его, земля, не дожидается: нужно косить – сено нужно для скотины, скотина нужна для земли. И вот в этой-то ежеминутной зависимости, в этой-то массе тяготы, под которой человек сам по себе не может и пошевелиться, тут-то и лежит та необыкновенная легкость существования, благодаря которой мужик Селянинович мог сказать: «меня любит мать сыра земля».

И точно любит: она забрала его в руки без остатка, всего целиком, но зато он и не отвечает ни за что, ни за один свой шаг. Раз он делает так, как велит его хозяйка-земля, он ни за что не отвечает: он убил человека, который увел у него лошадь, – и невиновен, потому что без лошади нельзя приступить к земле; у него перемерли все дети – он опять не виноват: не родила земля, нечем кормить было; он в фоб вогнал вот эту свою жену – и невиновен: дура, не понимает в хозяйстве, ленива, через нее стало дело, стала работа. А хозяйка-земля требует этой работы, не ждет...

Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, добейтесь, чтоб он забыл «крестьянство», – и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота, «полная воля», то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное «иди, куда хошь»...» (97, с. 115-120).

Кажется, напророчил Глеб Иванович...

Следует иметь в виду еще одно обстоятельство.

Некогда А.С. Пушкин писал князю П.А. Вяземскому по поводу пропавших записок лорда Байрона: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал как мы, он мерзок как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так как вы – иначе» (73, с. 143).

Старая Россия была и мелкой, и

Вы читаете Изба и хоромы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату