гусями, курами, рожью, яйцами, маслом и, наконец, холстом. Приезд керенских мужиков был праздником для всей дворни, они грабили мужиков, обсчитывали на каждом шагу, и притом без малейшего права. Кучера с них брали за воду в колодце, не позволяя поить лошадей без платы; бабы – за тепло в избе; аристократам передней они должны были кланяться кому поросенком и полотенцем, кому гусем и маслом. Все время их пребывания на барском дворе шел пир горой у прислуги, делались селянки, жарились поросята, и в передней носился постоянно запах лука, подгорелого жира и сивухи, уже выпитой» (23, с. 90). При снисходительном барине крестьяне терпели от своей братии. «Старосты и его missi dominid (господские подручные – Л.Б.) грабили барина и мужиков... в одной деревне сводили целый лес, а в другой ему же продавали его собственный овес. У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка в Москве и которого посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил лет через десять в Москве дом. Я с детства ненавидел этого министра без портфеля, он при мне раз на дворе бил какого-то старого крестьянина, я от бешенства вцепился ему в бороду и чуть не упал в обморок» (Там же).

Так что гоголевский Осип из «Ревизора» или гончаровский Захар из «Обломова», ленившиеся, пьянствовавшие и обманывавшие своих господ, – не литературные образы, а фиксация крепостной повседневности.

Крепостное право развращало и господ, привыкавших к безнаказанности, и крепостных, прежде всего дворовых, лакеев, особенно доверенных своих господ. Дворовые больших бар настолько входили в свою роль, что и мелкопоместных дворян третировали, как каналий. Вспомним историю, поведанную А.С. Пушкиным в «Дубровском»: вся драма началась с дерзкой реплики троекуровского псаря старику Дубровскому: «Один из псарей обиделся. «Мы На свое житье, – сказал он, – благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конуру» (71, с. 127). Что же тогда говорить об отношении дворни, набиравшейся возле господ «изящных» манер и привыкавших к «деликатному» житью в передней, к «сиволапым» мужикам-пахарям, ее кормивших. По разумению лакейства, сиволапые, не знавшие тонкости обращения, едва ли были немногим выше животных. Этим, между прочим, лакейство отличалось от своих господ, все же мужиков-кормильцев, как правило, уважавших. Поэтому нередко в помещичьих семействах лакейская считалась гнездом разврата (чем обычно и была) и детям просто запрещалось общаться с дворней и заходить в лакейскую и девичью. Хорошо известно, что лакеи даже выработали свой собственный, «изящный» язык, наслушавшись барских разговоров; например, в ответ на чиханье, говорилось «Салфет вашей милости»: подслушанное у господ и непонятое латинское salve, «Будь здоров» заменяла салфетка, обычная принадлежность служившего за столом лакея, более ему понятная. Впрочем, вероятно, дело здесь не только в крепостном праве. Чарльз Диккенс в «Посмертных записках Пиквикского клуба» оставил нам бессмертную картину лакейского сваре (суаре) с «изящными» костюмами, манерами, разговорами и третированием зеленщика, у которого происходило это малопочтенное собрание. Известно было, что в русских трактирах самыми несносными, грубыми и капризными клиентами были... трактирные половые и ресторанные официанты, звавшие своих, обслуживавших их коллег, не иначе, как «шестерка» и «лакуза».

Впрочем, есть и иные примеры. Пушкинский Савельич и аксаковский Евсеич (реальное лицо) – образцы добросовестности и отеческой заботы о своих малолетних господах. Оспаривая мнение о развращающем влиянии передней, А.Д. Галахов писал: «Не верьте тому, кто скажет вам, что общение с дворней в частности, с крестьянством вообще вредно для молодых людей, принадлежащих к образованному кругу. В известном возрасте может быть, но в годы детства и отрочества оно, как выразился один критик, никакого вреда, кроме великой пользы, не приносит. Говорю это по убеждению, добытому собственным опытом». (21, с. 33). Князь-революционер П.А. Кропоткин, вспоминая о высоких душевных качествах своей матери, пишет о крепостных, в память о покойной госпоже, перенесших свою любовь на ее детей. «Слуги боготворили ее память... Как часто где-нибудь в темном коридоре рука дворового ласково касалась меня или брата Александра. Как часто крестьянка, встретив нас в поле, спрашивала: «Вырастите ли вы такими добрыми, какой была ваша мать? Она нас жалела, а вы будете жалеть?». «Нас» означало, конечно, крепостных. Не знаю, что стало бы с нами, если бы мы не нашли в нашем доме среди дворовых ту атмосферу любви, которой должны быть окружены дети. Мы были детьми нашей матери; мы были похожи на нее; и в силу этого крепостные осыпали нас заботами, подчас, как будет видно дальше, в крайне трогательной форме» (43, с. 14). Мемуарист рассказывает, как разыгравшиеся в отсутствие отца и мачехи дети разбили в гостиной дорогую лампу. «Немедленно же «дворовые» собрали совет. Никто не упрекал нас. Решено было, что на другой день, рано утром, Тихон, на свой страх и ответственность, выберется потихоньку, побежит на Кузнецкий Мост и там купит такую же лампу. Она стоила пятнадцать рублей – для дворовых громадная сумма. Но лампу купили, а нас никто никогда не попрекнул даже словом.

Когда я думаю теперь о прошлом и в моей памяти восстают все эти сцены, я припоминаю также, что во время игр мы никогда не слыхали грубых слов; не видали мы также в танцах ничего такого, чем теперь угощают даже детей в театре. В людской, промеж себя, дворовые, конечно, употребляли неприличные выражения. Но мы были дети, ее дети, и это охраняло нас от всего худого» (43, с. 18).

Следовательно, каковы были баре, таковы и слуги.

Выше уже приводился отрывок из воспоминаний Д.А. Милютина, где мемуарист указал на то, что некоторые дворовые из комнатной прислуги смотрели на себя, как на часть барской семьи. Но нередко и господа смотрели на таких слуг как на членов семьи, более того, иногда как на важных и почтенных членов семьи, более уважаемых, например, чем «барчата». Например, в воспоминаниях Е.Н. Водовозовой «На заре жизни», пожалуй, самое видное место отведено няньке, подлинной главе барского семейства: за малейшую дерзость или просто неуважение, оказанное старой няньке, немедленно следовала кулачная расправа или окрик детям со стороны их матери-помещицы (кстати, отнюдь не либералки). Афанасий Фет отмечал: «Конечно, всякая невежливость с моей стороны к кому-либо из прислуги не прошла бы мне даром» (98, с. 62). Граф П.А. Гейден однажды упрекнул внука: «Ты очень неучтивый. Когда подошел скотник, ты должен был снять шапку и ему поклониться раньше, чем он тебе. Он тебя старше, кто бы он ни был. Разница между людьми только в том, что они или управляют, или служат, и те, кто управляют, должны уважать тех, кто им служит, и особенно если они их старше. Помни всегда, что вежливость твой долг. Это твоя единственная привилегия» (17, с. 8).

Такие по-собачьи преданные слуги, почти исключительно няньки, дядьки, камердинеры, горничные и ключницы, вырастали, взрослели, старились вместе со своими господами в одних комнатах и принимали их последний вздох, либо, напротив, умирали на их руках, горько оплакиваемые, иной раз даже более близкие, чем мать или отец. Известный русский историк П.И. Бартенев вспоминал: «К числу горничных принадлежала также ходившая за мной по кончине старой моей няни Марии Васильевны (как я плакал об ней! Она умерла, когда я был уже в пансионе) ... Бывало, за ужином я откладывал для нее кусочки жаркого или пирожного» (6, с. 52). Думается, здесь уместно сказать еще об одной разновидности крепостной прислуги (это определение, впрочем, более чем условно), находившейся в такой же близости к господам, как мать, братья и сестры. Речь идет о кормилицах и молочных братьях и сестрах.

В прежние времена считалось, что кормление ребенка грудью портит женский бюст – одно из главных достоинств светской женщины. Поэтому для вскармливания барского дитяти женским молоком немедленно после родов или даже перед ними в ближайшей деревне подбиралась крестьянская женщина, рожавшая в это же время. Разумеется, выбирали женщину чистую, относительно молодую и здоровую. Кормилицы вместе с их собственными младенцами содержались в барском доме, выкармливая сразу двоих детей. Более никаких обязанностей у них не было, кроме, разве что, содержания себя в чистоте. Кормилиц наряжали особым образом в «русское» платье – сарафан, душегрею и кокошник, богато украшенные позументами: ведь кормилица выносила барского младенца на показ гостям. После окончания выкармливания кормилицы возвращались в деревню обратно, но теснейшая связь их с выкормышами сохранялась иной раз до смерти; ряд мемуаристов вспоминают, как их кормилица приходила за многие версты на короткое время просто, чтобы повидать питомца, поцеловать его и поплакать. Кстати, родителями эти свидания, как правило, воспринимались спокойно, как должное: ведь у них самих когда-то были кормилицы. Пронзительные строки оставил о своей кормилице СТ. Аксаков: «Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою

Вы читаете Изба и хоромы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату