холодное подворье бывшей коммуны имени Клары Цеткин. Слабый свет мерцал в окне Прозоровского флигеля. Тут на дороге и наткнулся Павел Рогов на лежащего бревном человека. Павел поднял его на ноги, поднял и тут же упал вместе с Усовым.
— Панко, ты? Данилович? — кричал Усов. — Мы это, счас… Ты дёржись за миня-то, за миня-то держись! Тошнит?
Углядел Митька Усов, что Рогов тоже не стоит на ногах. Кто напоил — не спрашивал. Валились с ног оба: и Павел и Митька, один от голода, другой от вина… Поднимая друг дружку, постепенно дошли до флигеля.
— Иди! Тут доберешься, — сказал Павел.
— Рогоф! Я это… счас… Данилович?! Да неуж… я! — Митька ударил себя в грудь. — Счас самовар! Я это, как из пушки…
— Иди, иду в избу… я к матке. Жива ли она?
— Жива, жива, в бане… это… с Олёшкой…
Усов кашлянул и корячился на крыльце флигеля. Павел Рогов собрал последние силы. Медленно, в темноте, побрел в сторону своего дома…
Он не хотел глядеть на родной дом, в котором жил теперь Гривенник. В зимовке горел свет, пиликала чья-то гармонь. Не тут ли пировал Митька Усов? Павел как вор прошел мимо крыльца, проковылял в огород, к бане. Дверца в предбанник была не закрыта.
— Хто, крещеной? Хто шевелится-то? — услышал Павел из темноты. Материнский голос был слабым и жалобным, как в больнице.
— Мама, это я… Не бойся, это я…
Павел открыл дверцу, согнулся чуть ли не вдвое и ступил в отцовскую баню.
— Паша, неужто ты? — заплакала Катерина. — Олеша, батюшко, вставай — пробудись. Зажги коптилку, где у нас спички-ти?
Алешка, одетый, крепко спал на скамье. «Молодец парень, не стал жить в Шибанихе». Павел нащупал коробок на банном окне, чиркнул спичкой. Коптилка зажглась. Он прижал к плечу сивую материнскую голову:
— Не плачь…
— Да как, милой, не плакать-то… Гли-ко, до чево мы дожили-то…
Она лежала на соломенной постели на верхнем полке под стеганым одеялом. Павел отвернулся, сел на первый полок. Он видел, вернее чуял, как мать пытается сесть и не может.
— Лежи! Не плачь…
— Откуда ты, Пашенька?
— Вот… Иду из бурлаков… Еле выбрел. В Шибанихе все ли ладно?
С каждым дыханием трепетно шевелился маленький, готовый погаснуть коптилочный огонек. Свет не достигал прокопченных стен. Коптилка освещала один подоконник и давно не стриженную Алешкину голову.
— Лежу, Паша. На боках-то, наверно, пролежни… — Мать снова заплакала. — Угораю, сынок, кажинное утро. Да, видно, совсем скоро умру. Нет от Василья-то грамотки? От батьки-то уж и не ждем, видать, сгинул.
— Не плачь… К кому ходите, когда скутано?
— К Славушку. Олеша меня на чунках возил, ходить-то я не могу. Керосин выгорел, коптилка погасла. Мрак. И холодно, как в погребе…
Павел хотел спросить, где берут дров, что едят, но ничего не сумел спросить. Привалясь к стене, забылся в неспокойной мучительной дреме. Забрезжил в окошке синеватый рассвет. Павел вздрогнул от какого-то внутреннего толчка. Силы вернулись к нему, хотя ноги едва-едва слушались. Сердце щемило. Алешка спал под шубой на каком-то тряпье, вроде на половиках. Под головой не подушка, а старый материн казачок. Сдерживая стоны и оханье, зашевелилась на верхнем полке мать, спросила:
— Куда ты, Пашенька?
— Лежи, скоро приду…
Павел сам не свой вышел из бани. Давило в надбровьях. Кусал губы, сжимал кулаки. Настоящие слезы вскипели, когда увидел на крыльце родную подкову. На ступенях намерзла чья-то ночная моча, ворота не заперты. В сенях, давно не метенных, валялись деревянная расколотая лопата, брюквенный лычей,[4] сенные волоти. «Гривенник скотину завел…» — мелькнуло помимо сознания. Павел схватился за скобу, распахнул двери в избу…
Он встал у родного порога. В подсвятошном углу, за грязным столом белела чья-то круглая лысина. Фокич! Тот самый уполномоченный, который играл и плясал в избе у Кеши, когда записывались в колхоз. Красные после пьянки глаза без страха и даже весело, в упор уставились на пришельца. Он поставил только что початую бутылку на лавку в угол и хрипло проговорил:
— Ну? Чево не здороваешься?
Павел отвернулся. Оглядел избу. Все было раскидано, пол заплеван, окурки торчали в колодках зимних оконных рам. На лавке с открытым ртом храпел Гривенник. Шуба Данила Пачина сползла с него на пол. Павел еще раз повел глазами… На гвозде, около вешалки, как прежде, висел железный безмен, на одном конце свинцовый, с куриное яйцо, набалдашник, на другом — крюк.
Фокич заметил, что Павел глядит на безмен, и заерзал на лавке. Взял бутылку, налил в чашки себе и Павлу:
— Иди суда! Выпей!
Павел подскочил к стене и сдернул безмен с гвоздя…
— Ты што, на Соловки захотел? — заорал Фокич и весь побелел. Павел Рогов придушил свое бешенство, Гривенник проснулся от крика. Остановил Гривенник храп и проснулся, вскочил с лавки и вытаращил глаза.
С безменом в руке Павел Рогов прошелся по отцовской избе. Вернулся к порогу. Ударил ногой в сосновые двери. На крыльце он сел рядом с подковой, заплакал утробным беззвучным плачем, как плачут коровы и лошади…
Славушко, родня и порядовой сосед, увел его в тепло своего дома, усадил за стол. Оба с женой начали сердечно потчевать Павла. Но самовар, стопка рыковки и вчерашние пироги не могли успокоить гостя. Павел то вскакивал, то задумывался.
— Вячеслав Иванович, у тебя есть ли ржаная мука?
— Так ведь, Данилович, ты сам и молол. — Хозяйка Матрена, жена Славушка, вышла из кути. — Как нет, есть мука.
— Навешайте фунтов двадцать взаймы! Счас надо… А еще после навешаете столько же…
Хозяйка поглядела на мужа.
— Иди к ларю, — сказал ей Славушко. — Да чего ее весить, муку-то? Я, Данилович, и без весу. Бери полмешка, и весь разговор. Хоть счас, хоть после.
— Пусть останется у тебя… Матрена иной раз испекет… Для матки с Олешкой.
— Да она уж пекла. Вроде бы пекла…
Славушко застеснялся, что сказал про то, что Матрена пекла для матери Павла. Полез в шкаф за новой бутылкой рыковки…
После двух стопок Павел почуял в себе недоброе. Он решил заглушить это недоброе третьей стопкой, но все вышло наоборот.
— Дров-то было до Нового года, и дрова ваши, — тараторила Матрена, — вот Олешка по ночам к дому-то ходил да и брал, а Гривенник заприметил. Одинова замахнулся поленом. На Олешку-то.
От этих слов у Павла закаменели скулы. Забилось, затрепетало пойманной птицей в левом боку…
Матрена ушла с пойлом к скотине.
Славушко, наливая, рассказывал:
— Игнашка пришел одинова, в лавке народу не было. А што я, што мне Пачины! Одного отправили и второго куда надо отправим…
— Где Игнаха сейчас?
— Да в мезонине! Сидит как сыч, там и по праздникам.