«Усташиха!» И весь барак затихал, пока Лузин искал в своем блокноте цифры о вывезенных к сплавной реке кубометрах. «Самолет!» — объявлял он, и весь усташенский угол начинал торжествующе и одобрительно крякать. Если же усташенцы попадали к «улите», то они виновато, как провинившиеся школяры, молчали и уходили подальше с глаз.
Ольховицу и Шибаниху проставляли на доске весь зимний сезон, проставляли Залесную и остальные деревни. Особенно сильно ревновали друг дружку Усташиха с Ольховицей. Они всю зиму и ехали то в «самолете», то в «поезде», сегодня же вдруг Усташиха сравнялась с «улиткой», а на самом верху, где летел «самолет», Лузин вписал Шибаниху.
У Павла даже дух захватило. Он и не знал, что так приятно быть впереди всех.
Лесорубы шумно обсуждали это событие.
— Ты гляди, шибановцы!
— Шибанули всех выше.
— А Усташиха-то что?
— Курят с утра до паужны!
— Палить оне мастера.
— Наврано! Я вчера десять хлыстов вывез.
— Как не стало десятника, так начали путать.
Лузин весело отбивался от обиженных усташенских лесорубов, пробирался к выходу. Только ему было ясно, что вчерашние кубометры, не записанные усташенцам в пятидневку, все равно не спрячешь, их придется записать в следующую пятидневку, и тогда усташенцы снова окажутся впереди всех…
Павел знал, что свою норму он давно выполнил, что вывез свое и Ванюха Нечаев, работавший в паре. Можно было ехать домой, но ехать один без Жучка и Судейкина он стеснялся. Сегодня же, после усташенских святок, ему нестерпимо захотелось запречь Карька и, свистнув, уехать с восьмой версты, туда, домой, к жене и сыну, к своей бане, к мельнице… Шутка ли — всю осень в бараках? Да и тревога сочилась откуда-то из нутра: как там отец и тесть, что с колхозом. Говорят, Куземкина уже сняли, а кто поставлен взамен? Ежели переписали у всех семена, фураж и остальное зерно, то чем кормятся? У кого ключи от амбаров? Брат Васька домой в отпуск сулился. Может, уже приехал…
Павел Рогов решительно двинулся в конторку. Начальник лесоучастка Степан Иванович отбояривался от наседавших усташенцев:
— Да что вы, ребята, как маленькие? Ну, вчерашнее не попало в сегодняшнее, попадет в завтрашнее! Не все ли равно?
— Не все!
— Поезд! Это вам что, худо, что ли? А на самолете я и сам еще ни разу не летывал.
— Перепиши, Степан Иванович!
— Нет, не перепишу! Когда обгонишь шибановцев, тогда и перепишу. Вот он, спросите, как хлыст обкарныватъ.
И Степан Иванович указал на вошедшего Павла. Не желая учиться обкарнывать, усташенцы вышли из конторы. Лузинские глаза смеялись.
— Ну, что, Павел Данилович, я уж вижу, зачем пожаловал. Что ж… Ты свое дело сделал, поезжай. Поезжай, скажешь от меня поклон Даниле Семеновичу… Расчет с тобой произведут в сельисполкоме. Такое есть указание…
У Павла екнуло сердце, но сгоряча он не захотел спрашивать, что это за указание. Домой! В ночь и выехать. Он уже схватился за железную скобу. Лузин окликнул:
— Павел Данилович! Одну минуту… Есть вопрос…
Павел остановился. Лузин подал ему карандаш и попросил расписаться. Павел недоуменно поставил подпись на старой газете.
— Сколько у тебя классов? — спросил Лузин. — Ты служил в Красной Армии?
— Три класса. На действительной еще не был, на приписке был.
Степан Иванович задумчиво разглядывал морозный узор на внутренней раме.
— У меня нет десятника. Пиши заявление и оставайся.
— Маловато моей грамотенки, Степан Иванович. Нет…
— Подумай. А насчет грамотенки… выучим! Таблицу умножения знаешь? Ну, а ежели таблицу знаешь, узнаешь и все остальное.
— Без таблицы я проживу, а без жены? Нет, Степан Иванович, поеду домой.
— Ну, как знаешь. Поезжай. Надумаешь, сообщи. Через Никулина либо письмом.
Начальник лесоучастка попрощался за руку. Павел, как в детстве, по-ребячьи выскочил из дверей. Через коридор сбежал на снег, двумя прыжками перемахнул крыльцо своего барака.
— Ты чего? — удивился Жучок. — Выпил с кем?
— Домой!
— А мы? — подскочил Акиндин Судейкин, но тут же сник: вспомнил, что норма не выполнена. — Свези хоть рыбы моим девкам…
Павел Рогов запрягал Карька, когда на восьмую версту въехал возок в сопровождении двух конных милиционеров. Пока милиционеры слезали с седел, высокая фигура Ерохина успела исчезнуть в конторке у Лузина. Павел, не обращая внимания, собрал что надо, стремглав привязал корзину к среднему вязу дровней, положил сена.
— Ну, Киндя! Все! И ты, Северьян Кузьмич, говори, чего дома сказать.
Мужики так были расстроены, что ничего не могли придумать. Павел шевельнул вожжиной. Карько не стал ждать второго разрешения, зыркнул и рысью, а потом вскачь пронес дровни мимо возка новоприезжих, мимо двух бараков и пилоставки.
Вскоре восьмая верста осталась далеко позади. Лесная тишина успокоила мерина. Дорога шла вековыми ельниками. Далеко справа остались порубочные делянки. Павел остановил мерина, перевел дыхание. Тишина показалась ему такой глубокой, такой нездешней, что он кашлянул. Не сон ли? Нет, все настоящее, даже Карько прядет ушами, ждет позволения бежать домой. Деревья стояли недвижимые, морозец бодрил дыханье.
— И-и-э-эх! — Ликующий крик полетел в пустоту морозного леса. Павел упал на дровни. Карько понес без понукания и подхлестывания. Подсанки на веревках сзади дровней мотало из стороны в сторону. На повороте они стукнулись о сосну. Слетела навалочная колодка, но ездок не остановился. Шут с ней, с колодкой, вырубим новую!
Восторг передавался от ездока к лошади и от лошади к ездоку — через вожжи, что ли? — и тот и другой переживали одно и то же, словно на масленице.
Павел приосадил мерина, перевел на неторопливую рысь. Не удержался, спел коротушку:
Он пел еще и еще, а когда кончились коротушки, запел долгую — про московский пожар, которую любил на праздниках больше, чем иную другую.
Что было тогда и что за Москва была, когда шумел этот московский пожар? Павел не знал по- настоящему ни того, ни другого. Но почему-то он пел, сочувствуя и даже представляя, как «на стенах вдали кремлевских стоял он в сером сюртуке». Карько тоже знал что-то про Наполеона, иначе зачем бы ему то и дело поворачивать назад свое левое ухо? Мерин перешел на ровный шаг, рассчитанный на долгую дорогу.
К сумеркам проехали большое болото. Небо быстро чернело, спускалась ночь, но тут пошли веселые горушки и сосняки, а за горушками уже начинались усташенские лесные покосы. Павел вспомнил, как в долгие барачные вечера он разговаривал с одним мужиком о здешних ветряных и водяных мельницах.