— В среднем по тридцать — сорок семейств в вагоне, — буркнул киевский старший. — Всего четыреста девять семей, итого около тыщи двухсот человек.
— Почему около? — Черные усы снова дернулись.
— Грудных и молокососов в списках не значится.
— Н-да! Около тыщи… — вздохнул черноусый, опять оборачиваясь к приземистому. — Всей охраны вместе со мной только четверо. А ежели разбегутся на первом же перегоне? Под трибунал и вас и меня!
— Не разбегутся, товарищ Гиринштейн. — Приземистый брянский встал. — Им бежать некуда. А ежели утикает кто, у нас на всех дорогах заслоны. Не будем, товарищи, терять золотое время! На подходе другие составы.
Все шестеро поспешно вышли на воздух. Киевский старший держал портфель под мышкой. Он вел их, пересекая пути, на ржавый тупик, где стоял состав. Паровоз давно отцепили. В вагонах глухо шумело, хрипело, плакало и стонало. Киевляне, которым было приказано «ходить и не останавливаться», стояли по два человека с обеих сторон в каждом конце поезда. Один держал винтовку в левой руке… Другой стаскивал ее со спины.
— У вас должны быть повагонные списки! — резко сказал Гиринштейн киевлянину, когда прошли весь состав. — Где они?
Киевский старший, не растерявшись, также резко ответил:
— Я, товарищ Гиринштейн, принимал их не повагонно, а поголовно. Киргизов прицепили без моего согласия. За них я, к вашему сведению, не расписывался.
— Без точных списков эшелон не приму.
— Можете не принимать, ваше дело. Буду жаловаться, искать представителя ОГПУ!
— Так ведь мы с ним и есть эти самые представители, — примиряюще усмехнулся приземистый брянский. — Ну? Давай скручивай. Будем считать…
Подскочивший киевский парень долго не мог раскрутить проволоку, которой была замотана замочная накидка. Железный дверной полоз был изогнут, дверь не двигалась. Изнутри помогли передвинуть ее в сторону.
Узлы и сундуки едва не посыпались из проема, вагон был до крыши набит народом и человеческим скарбом. Тяжелый запах мочи, залежалых продуктов, отсыревших одежд, несмотря на холод, овеял пришельцев. Женщина, держа одной рукой и узел, и плачущего, завернутого в одеяло ребенка, едва не вывалилась из вагона. Хватаясь за что попало, она кричала, звала какого-то Якима, и ее утянули в нутро. Крики и плач наполовину стихли.
— Ласково просимо! — сказал дюжий мужик, изнутри помогавший открывать двери. Он хотел спрыгнуть, но киевлянин зычно вскричал:
— Молчать! Всем оставаться на своих местах! — Приземистый брянский с трудом забрался в вагон. Он боком пристроился у проема, двумя руками уцепившись за скобы. Узлы и наволочки, набитые сухарями, мукой, печеным хлебом, матрасы и одеяла, черенки заступов, обшитые мешковиной топоры с пилами — все было сбито в кучу вместе с людьми. Сверху из-под узлов высовывались чьи-то обширные чеботы, из-за груды мешков и узлов слева и справа торчали живые руки и ноги. В одном углу вагона тихо скулило два или три женских голоса, в другом углу надрывно кашляли, в третьем, отдавая последние силы, плакал давно охрипший младенец.
— Больные есть? — крикнул приземистый брянский и утвердился у самого края на крохотном свободном пространстве. — Кто за старосту?
Он не слушал ответных криков, подал руку черноусому, а тот едва не сволок приземистого обратно на снег, но удержался за край двери и звонко спросил:
— Кто грамотный?
— Нема, товарищу начальнику! Тобто ми вже стали дуже грамотни, аж до витру другу добу не ходемо!..
— Пересчитать можешь?
— А чого нас переличувати, ми й так один одного знаемо.
— По фамилиям и количество взрослых членов семей! Бистро! Бистро! — кричал снизу киевский старший.
— Малодуб — шестеро, Сгепанець — сам девъятый, Литвиновы, Ратько, Пищуха, Митрук да Петренки два, Галина, скильки вас? Та чого на личити? Сорок разив рахували, доки гнали до Киева…
Черноусый крякнул, подобрал полы шинели и спрыгнул. Он, а за ним и приземистый, и киевский старший зашагали ко второму, затем к третьему вагону… Смрадом и вонью из этих вагонов несло еще сильнее, но узлов и мешков почти что не было. На полу и на нарах, застланных немолоченым житом, вплотную лежали, сидели, стояли люди — многие были одеты совсем по-летнему. Одна девушка ехала босиком, пряча ноги в солому и в какие-то тряпки. Гиринштейн с удивлением задержался около:
— Где обутка?
Она ничего не ответила. Она даже не повернулась к нему, но он заметил, что она что-то шептала. Кругом кричали:
— Та, пане начальнику, вона скажена. Як з хати погнали, так и мовчить. А де чеботы, не знаемо, ми шукали, нема чебит…
Открыли еще один вагон. Подражая приземистому, Гиринштейн крикнул:
— Больные есть? Откуда?
— Мелитопольски…
Черноусый откинул сивую голову окоченевшего старика, над которым, тихо качаясь, сидела старуха, наглухо завязанная платком. Она сидела и тихо качалась. Она тоже не обращала на охрану никакого внимания.
— Совсем старый был дидок, — с притворной бодростью сказал старший из киевской охраны и взглядом обвел вагон. — Лет девяносто? Да?
Черноусый повернул голову старика в прежнее положение.
Передача эшелона проходила до полдня, часа три подряд. Сверяли списки одних взрослых. За это время мелитопольцы сняли мертвого старика и положили на снег. Старуха не сопротивлялась, она и одна продолжала тихо качаться. На каждый вагон милиционеры принесли по две бадьи с кипятком. Параши, то есть такие же ведра, были опорожнены прямо на снег, двери снова были закручены проволокой. Сменилась бригада паровозников. Киевская комсомолия уехала попутным грузовым поездом. Вскоре стронулся с места и принятый Гиринштейном состав, начал нехотя набирать скорость. Только не в сторону Киева, а в леса и в снега, на север, все дальше и дальше.
Первый вагон, до потолка набитый крестьянским скарбом, казалось, нисколько не унывал, особенно в своем правом переднем углу. Здесь среди подушек и одеял, мешков и ящиков, кто как, на нарах и под нарами, ехали две семьи: Малодубы и Казанцы. Понемногу начали привыкать к новому званию спецпереселенцев (сначала их называли кулаками, потом лишенцами), хотя привыкнуть к вагонному холоду и сумраку было нельзя. Но и все же в этом углу чуялась жизнь. Душой этой компании был сынок Антона и Парасковьи Малодуб, двухлетний Федько, весь укутанный шубами. Деверь Параски, веселый рыжеусый Грицько, тыча пальцем в то место, где был живот племянника, приговаривал:
— Ах ти, бисив Федько! А якього та, хитруне, класу, а ну скажи. Ты ж куркульського класу, так?
Федько пускал розовым ртом пузырь и отрицательно мотал головой.
— Значить, ти не куркульського класу? А якого ж тоди, невже дворянського?
Ребенок соглашался коротким кивком. Все смеялись.
— Пан, ий-богу, воистину пан!
— Бачишь, не дарма в шуби поиздом иде.
— И челяди у нього пиввагона.
Марфа, свекровь Параски, широкой кости молчаливая старуха, доставала сухарь, совала внуку и тоскливо отворачивалась. Ей вновь и вновь вспоминалось то, что случилось за последние недели. Старый ее муж Иван Богданыч ни за какие посулы не захотел вступать в колхоз. Его уговаривали и так и сяк, упрашивали: и сама Марфа, и сыновья Антон и Грицько. Иван Богданович только отпихивался локтями во