– Да, – ответил он, – я нашел их, и мне очень жалко, что я ввязался в спор из-за этой старой истории, о которой и вообще-то не следовало вспоминать.
– Нет, все очень хорошо. Я хотела бы прочесть эти письма, хотя это совсем не нужно, – я ведь знаю, что ты прав, что я повинна в твоем возвращении из Лондона, и все же я хотела бы прочитать эти письма. Мне это пойдет только на пользу.
– Можешь их прочитать и оставить себе, по мне, можешь их даже сжечь. Я вовсе не стремлюсь доказать тебе, что я прав. Просто всегда кажется, что было бы лучше, если бы много лет назад поступил бы не так, а по-другому. Но все это вздор.
– Я еще раз прочитаю письма Рая. Прежде всего я хочу убедиться, верно ли я думаю, что он сам хотел умереть?
– Когда будешь читать, не выбрасывай ни одного, где речь идет о Шурбигеле, и ни одного из тех, что адресованы самому Раю.
– Нет, конечно. Я ничего не стану выбрасывать. Я просто хочу знать, что же с ним было. Ты ведь знаешь, отец мог так устроить, чтобы его не брали в армию. Я уверена, что он мог даже от войны его спасти. Отец имел деловые связи в самых высоких кругах, но Рай не захотел. Он не хотел эмигрировать, не хотел получить освобождение от военной службы, хотя больше всего на свете ненавидел армию. Иногда мне кажется, что он просто хотел умереть. Я часто думаю об этом, и это одна из причин, почему свою ненависть к Гезелеру мне всегда приходится подогревать искусственно.
Альберт встретил ее выжидающий взгляд и спросил:
– С чего ты вдруг вспомнила о Гезелере?
– Да так, я просто подумала о том, что ты ведь никогда не говоришь о Рае. Ты-то должен бы все знать, но ты никогда ни о чем не говоришь.
Альберт молчал. Последние недели перед смертью Рай совершенно отупел, он еле волочил ноги, и вся их дружба сводилась теперь к тому, что они делились сигаретами и помогали друг другу устраиваться на привалах и чистить оружие. Рай устал, как большинство пехотинцев, от которых он почти не отличался. Но при виде некоторых офицеров он загорался ненавистью.
– Есть и еще кое-что, о чем ты никогда не говорил, – сказала Нелла.
Альберт взглянул на нее, протянул ей пустую чашку, она налила ему кофе; пока он размешивал молоко и дробил ложечкой сахар в чашке, он выгадывал время, чтобы все обдумать.
– Много тут не скажешь, – ответил он. – Рай устал, он был очень подавлен, и если я не говорил об этом, то только потому, что сам ничего толком не знаю. Немного, во всяком случае.
Он поймал себя на том, что думает о большой коробке «Санлайт» и о ворчливой маленькой продавщице, которая дала ему тогда эту коробку: было уже темно, а ему совершенно не хотелось идти домой в пустую комнату, где дымила печка, где горький жирный чад пропитал всю мебель, всю одежду, все постельное белье, где на табурете еще стояла спиртовка Лин, заляпанная супами, которые всегда у нее убегали.
– Рай как-то отупел и опустился, – продолжал Альберт, когда Нелла взглянула на него, – но я уже застал его таким, когда вернулся из Англии. В нем убили душу, опустошили; за четыре года он не написал ничего, что могло бы его порадовать.
Альберту припомнилась напряженная тишина, которая воцарилась сразу после объявления войны: на какое-то мгновенье стало тихо во всем мире, пока не пришла в движение первая шестеренка в готовом к пуску механизме, но вот она совершила оборот, механизм заработал, усугубляя тупость и покорность.
Когда Нелла протянула ему сигарету, он отрицательно покачал головой, но по привычке полез в карман за огнем и дал ей прикурить, избегая, однако, встречаться с ее выжидающим взглядом.
– Правда, – сказал он, – никакой тайны в этом нет. Но поэту, разумеется, не очень-то приятно всюду натыкаться на рекламные лозунги, которые он сам сочинил, на рекламу для мармелада. «Таков, значит, мой вклад в войну против войны», – сказал мне как-то Рай и со злостью отшвырнул ногой жестяное ведерко с фабрики твоего отца. Дело было на базаре, в Виннице, какая-то старушка продавала печенье – ореховое печенье – в чистеньком ведерке из-под мармелада; все печенье покатилось по земле, мы с Раймундом помогли женщине собрать печенье, уплатили ей сколько следовало и извинились перед ней.
– Продолжай, – сказала Нелла, и он увидел, что она крайне возбуждена, словно ждет самых неожиданных разоблачений.
– Вот и все, – сказал он. – Через две недели Рай погиб, но даже дорога к смерти была для него усеяна жестяными банками из-под мармелада: не сладко нам было» всюду натыкаться на это добро, это просто изводило нас, а другие ничего не замечали, только… ты ведь рассердишься и возненавидишь меня за то, что я тебе все это рассказываю.
– А тебе так важно, ненавижу я тебя или нет?
– Конечно, – ответил он, – мне это очень важно.
В течение всего разговора он не отрывал от Неллы глаз, смотрел ей в лицо, но выражение ее лица не менялось. Правда, она достала из пачки другую сигарету и раскурила ее, хотя старая, еще не докуренная, дымила в пепельнице.
– Обо всем этом, Нелла, я больше не хотел бы говорить, мы знаем, что Рай мертв, мы знаем, как он умер, а выискивать причины бессмысленно.
– Это правда, что он ни о чем больше с тобой не говорил, как ты меня всегда уверяешь?
– Нет, он уже не мог говорить, у него было прострелено дыхательное горло. Он только смотрел на меня, но я ведь знал его, и в его взгляде, в пожатии его руки я мог прочесть, что он зол на войну, зол, может быть, на самого себя, и что он любит тебя, и что он просит меня позаботиться о ребенке. Ты писала ему, что ждешь ребенка. Вот и все.
– Он не молился? Ты ведь всегда говорил…
– Может быть, во всяком случае, он перекрестился, но об этом я никому и никогда не скажу, а если ты расскажешь кому-нибудь из этих свиней, я убью тебя. То-то была бы для них пожива, и легенда полностью была бы завершена.