Около половины четвертого она встала, чтобы второй раз заварить кофе. Не желая оставаться без нее в этой комнате, полной табачного дыма и воспоминаний о Рае, в комнате, которую он знал двадцать лет, Альберт собрал стаканы и грязные тарелки, вытряхнул пепельницы, отдернул зеленую штору, растворил окно и пошел за Неллой на кухню, достал вазы из стенного шкафа, наполнил водой, поставил в них цветы, а потом, стоя возле Неллы, поджидавшей, пока закипит вода на плите, жевал холодное мясо, бутерброд или один из ее аппетитных салатов, который всегда можно было найти в холодильнике.
Это и был тот час, которого она дожидалась; может быть, и возню с гостями она затевала ради этого часа, потому что двадцать лет тому назад все было точно так же – точно так же он стоял на кухне рядом с Неллой, смотрел, как она варит кофе, пробовал ее салаты – часа в три или четыре ночи – и рассматривал изречение, выложенное черными плитками по белым:
Потом они перессорились почти со всеми. Вечера они проводили над картами и диаграммами, которые приносили с фабрики, и, засидевшись до поздней ночи, дважды пили кофе, первый раз – в два часа, второй – в три.
По счастью, хоть кофейник, в котором Нелла заваривала кофе, был теперь другой, да и не один только кофейник неумолимо напоминал, что время уже не то.
Сердце его билось сильнее, когда он среди ночи проходил в свою комнату, чтобы посмотреть, как спит мальчик. Мартин очень подрос, быстро и неожиданно, на его взгляд, и ему становилось как-то боязно, когда он смотрел на разметавшегося в кровати большого одиннадцатилетнего мальчугана, белокурого, миловидного, очень похожего на Неллу. В открытое окно уже доносились утренние шумы: дальний грохот трамвая, щебет птиц; за стеной тополей, окружавших сад, поредела и поблекла чернильная синева ночи, а наверху, в комнате, которую теперь занимал Глум, не услышишь больше, никогда не услышишь, тяжелые и размеренные шаги отца Неллы, шаги крестьянина, который слишком долго ходил за плугом, чтобы менять на старости лет походку.
Прошлое и настоящее кружились, перемещаясь, словно диски, отыскивающие единый центр: один вращался равномерно, ось его проходила как раз посредине, и это было прошлое, которое, как ему казалось, он видит с предельной ясностью, но настоящее вращалось гораздо быстрей прошлого, как бы вокруг иного центра, и с этим ничего нельзя было поделать, несмотря на лицо мальчика, на дыхание мальчика, которое он чувствовал на своей руке, несмотря на доброе круглое лицо Глума. Ничего нельзя было поделать, пусть даже прошедшие двадцать лет оставили неизгладимые следы на лице Неллы, и он видел их, ясно видел: морщинки у глаз, и складки жира на располневшей с возрастом шее, и губы, потрескавшиеся от непрерывного курения, и жесткие морщины на лице – все равно ничего с этим не поделать. Он поддался на ее улыбку, на автоматически расточаемое колдовство, которое растворяло время, превращало в призрак ребенка, спавшего в его постели, и между настоящим и с виду так ровно, так равномерно вращающимся прошлым внезапно вклинился ярко-желтый диск: время, никогда не существовавшее, жизнь, никем не прожитая, мечта Неллы. Она вовлекала его в свою мечту, пусть ненадолго, на те короткие мгновенья, когда ночью на кухне она варила кофе и готовила бутерброды, которые зачерствеют на тарелке. Кофейник, бутерброды, улыбка и серый молочный утренний свет за окном – все это служило реквизитом и кулисами для мучительной мечты Неллы, мечты прожить жизнь, которая не была прожита и никогда не будет прожита, мечты о жизни с Раймундом.
– Ох, – пробормотал он, – ты сведешь меня с ума.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть головокружительного вращения: бешеного мелькания трех дисков, которые никогда не совместятся; убийственная несовместимость, в которой нет ни мгновенья покоя.
Кофе, которого никто не выпьет, бутерброды, которых никто не съест, – реквизит кровавой драмы, куда его вовлекли как единственного и необходимого статиста, – но все же его утешало, что Больда разогреет себе этот кофе, что Глум завернет эти бутерброды и возьмет их с собой на работу.
– Можешь идти, – устало промолвила Нелла, накрывая кофейник зеленой крышкой.
Он отрицательно мотнул головой.
– Почему бы нам не попытаться как-то упростить жизнь? – сказал он.
– Что же нам, пожениться, что ли? – ответила она. – Думаешь, это что-нибудь упростит?
– А почему бы и нет?
– Иди лучше спать. Я не хочу тебя мучить.
Он вышел, не сказав ни слова. Тихо прошел через прихожую в ванную комнату. Там зажег газ, пустил воду и положил шланг гибкого душа так, чтобы вода бесшумно наполняла ванну.
Он долго стоял неподвижно и тупо смотрел на воду, поднимавшуюся легкими голубоватыми струйками со дна ванны, и напряженно ловил доносившиеся снаружи звуки; он слышал, как Нелла прошла к себе, потом, как она заплакала. Она оставила открытой дверь в свою комнату, пусть он слышит ее плач. В доме было тихо, прохладно. Уже светало. Занятый своими мыслями, он бросил в ванну окурок и, чуть не падая от усталости, наблюдал, как размокает окурок, как оседает на дно темно-серая пыль – это затвердевший пепел, а светло-желтые крупинки табака сперва идут густой полосой, потом расплываются по поверхности воды, и вокруг каждой крупинки желтоватое облачко; сигарета потемнела, и на ней отчетливо проступила надпись
Нелла продолжала плакать, дверь оставалась открытой, он выключил вдруг газ, закрыл кран, вытащил за никелированную цепочку пробку из ванны и проследил, как желтоватое табачное облачко исчезло в водовороте.
Он погасил свет и направился к Нелле. Она курила и рыдала. Он остановился в дверях и суровым голосом, удивившим его самого, крикнул:
– Чего ты, собственно, хочешь?
– Войди, присядь, – ответила она. Улыбка у нее не сразу получилась, и это тронуло его; не часто с нею