повисший над озером. «Бог ты мой! Ричи!» Пес ухватил ее за ляжку. Прокусил юбку. Хетти чувствовала — еще немного, и она не устоит. А что, если она упадет? Тогда пес вцепится ей в горло, тогда кромешная тьма, зловонная пасть, из шеи, из разорванной артерии, хлещет кровь. Когда пес вонзил зубы в ляжку, у нее сжалось сердце, и — не в силах терпеть ни секунды дольше — она сдернула с гвоздя топорик, стиснула покрепче гладкое топорище и ударила пса. Она видела, как бьет его по голове. Видела, как он разом издох. И тогда со смешанным чувством стыда и страха спрятала труп. И ночью закопала его во дворе. А назавтра оговорила Джакамареса. Свалила вину на него: мол, из-за него пес пропал.
Она встала и, как у нее водилось, молча заговорила сама с собой:
И вдруг приняла решение: она не мешкая примется за дела, которые откладывала с недели на неделю, а именно: попробует сесть за руль — и она сунула ноги в туфли и вышла. Перед ее глазами в жаждущей дождя пыли шмыгали ящерицы. Она открыла раскаленную широченную дверь машины. Положила увечную руку на руль. Правой рукой что было мочи повернула руль влево. Потом завела двигатель и попыталась выехать со двора. Но не смогла отпустить ручной тормоз с его зубчатой шестеренкой. Просунула здоровую правую руку под баранку, налегла на нее грудью. Но переключить рукоятку коробки передач не смогла. Ей до ручного тормоза и то не дотянуться. Ее прошиб пот. Она перенапряглась. Боль в руке стала просто невыносимой. Дверца машины снова открылась, Хетти бросила баранку и, свесив наружу негнущиеся ноги, заплакала. Что еще ей оставалось? А оплакав свою погубленную жизнь, вылезла из драндулета и ушла в дом. Вынула из тумбочки виски, взяла пузырек с чернилами, бювар, села писать завещание.
«Мое завещание», — вывела она и беззвучно зарыдала.
Со смерти Индии она бесконечно задавалась вопросом: кому? Кому достанется дом, когда я умру? Она безотчетно подвергала людей проверке, чтобы определить — достойны ли они. И от этого даже ожесточилась: раньше она такой не была.
Сейчас она выводила: «Я, Харриет Симмонс Уаггонер, находясь в здравом уме и твердой памяти и не зная, что меня ждет — мне семьдесят два года (я родилась в 1885-м), и живу я одна у озера Сиго-Дизерт, — уполномочиваю поверенного Харолда Клейборна (связаться через суд Паютского округа) составить мое завещание в соответствии с нижеследующими указаниями».
Потом сидела, боясь шелохнуться, в надежде услышать внутренний голос — он ей подскажет, кто мог бы стать этим счастливцем, кто мог бы унаследовать голубой дом. Которого она столько дожидалась. Именно так, дожидалась смерти Индии — дорогой ценой доставался ей хлеб: Индия и прислуживать себе заставила, и зло на ней срывала. Она много чего сделала для Индии, но кто сделал что-нибудь подобное для нее? И кто, кроме Индии, хоть раз протянул ей руку помощи? Доброта — это дело другое. Время от времени люди бывали к ней добры. Но сейчас ее мысли занимала не доброта, а поддержка. Кто оказал ей поддержку?
— Хетти! — выкрикивала пьяная личина. — Тебе известно, к чему ведет нерадение? Черт бы тебя побрал, лежебока чертова!
Она поднесла к губам стакан. В нем был не коктейль, а лишь едкое прозрачное виски — без апельсина, без льда, без горькой настойки, без сахара.
Прежде всего она хотела поступить с семьей как положено. Никто из ее родных и помыслить не мог, что у нее, Хетти, будет что-то такое, что можно кому-то оставить. Еще несколько лет назад, как ни поверни, выходило, что она умрет в нищете. Зато теперь и самый спесивый из ее родни не может задирать перед ней нос. При этой мысли она и впрямь задрала свой крупный нос и победоносно посмотрела вокруг: пусть волосы у нее чахлые, как корни лука, пусть затылок круглый и лысый, как колено, ну и что с того? Сердце ее преисполнилось детской радостью, семьдесят два года ее не притупили. И она чего-то достигла.
Она здорово надралась, со времен аварии она еще так не надиралась. Снова налила виски.
Широко расставив колени, она сидела в полутьме, думала. Мэриан? Мэриан еще один дом ни к чему. Малявка? Ей невдомек, что делать с домом. Далее наступила очередь брата Луиса. В прошлом актер, он теперь проповедовал индейцам в Атенс-кэнион. Голливудские звезды немого кино посылали ему свои неглиже; он переделывал их — читал в них проповеди. Индейцам его лицедейство пришлось по вкусу. Впрочем, когда Билли Шоуа после двухдневного запоя пустил себе пулю в лоб, они разнесли его лачугу и перевернули все доски до одной — изгоняли его духа. Они придерживались своей, старой веры. Брату Луису — ни в коем случае. Он будет крутить в голубом доме кино для индейцев или, чего доброго, устроит в нем ясли для индейских пащенков.
Следующим на очереди был Уикс. Когда Уикс последний раз дал о себе знать, он работал к югу от Бишопа, штат Калифорния, по дороге к Долине Смерти, в салуне на подхвате. Не ей. Пейсу — вот кому он дал о себе знать. Сама она Уикса ни разу не видела с тех пор, как — надо же до такого докатиться! — держала котлетную на 158-м шоссе. На доходы от крохотной этой столовки они оба и жили. Уикс вечно торчал на табурете у стойки, скручивал сигареты (перед ней проходили кадры фильма). Потом между ними случилась ссора. Они давно уже перебивались из кулька да в рогожку, Уикс повадился цепляться к ней из-за того-сего. Насчет кормежки стал выступать, это уже под конец. Она видела его, слышала его голос.
— Хет, — сказал он, — мне эти котлеты в горло не лезут.
— А что, по-твоему, я ем? — спросила она и с вызовом передернула плечами — очень характерный для нее жест, и она это знала.
— Зажарь, — сказал он.