зареве фонарей надземки, которые ровными рядами лучились в сумерках. А когда он зашел в бар промочить горло, запотевшая кружка и воспоминание о польском квартале в Вест-Сайде опять вернули его к мыслям об этой женщине.
Он утер рот концом шарфа, чтобы не лазить в карман за платком, и снова отправился разносить чеки. Морозный воздух покусывал лицо, с неба падали редкие хлопья снега. В отдалении прогрохотал поезд, задребезжали стекла, и рельсы отозвались трескучим ледяным звоном.
Он перешел улицу, спустился в подвал и отворил дверь бакалейной лавки, над которой затренькал колокольчик. Лавка была длинная и темная, в ней остро пахло копченым мясом, мылом, сушеными персиками и рыбой. В небольшом очаге прыгал сердитый огонь, а хозяин, итальянец с длинным, худым, поросшим жесткой щетиной лицом, выжидающе молчал. Он отогревал руки под фартуком.
Нет, он не знает никакого Грина. Здесь людей знают в лицо, а не по фамилии. Случается, сегодня у человека одна фамилия, а завтра — другая. И полиция тоже не знает, ей это без надобности. Ежели кого пристрелят или зарежут, они забирают труп, а убийцу не ищут. Все равно никто им ничего не скажет, это первое. Так что они выдумывают для следствия фамилию, какая взбредет в голову, и ладно. А второе, им самим наплевать. Но и при всем желании им не найти концов. Никому не узнать даже малой доли того, что происходит среди этих людей. Они режут друг друга, воруют, творят все мыслимые преступления и мерзости, мужчины над мужчинами, женщины над женщинами, родители над детьми, хуже зверей. У них своя жизнь, и все их злодейства рассеиваются как дым. Такое не видано от сотворения мира.
Он говорил долго и с каждым словом все больше воодушевлялся, плел что-то дикое и несусветное: валил все в одну кучу, куча обрастала фантазиями и домыслами, захлестывался огромный, тугой, отвратительный узел, и по лавке кружились в водовороте людские головы, ноги, животы, руки.
Крибу стало невмоготу его слушать. Он сказал резко:
— Что вы мелете? Меня интересует только, знаете ли вы этого человека.
— Но я не рассказал и половины. Я здесь уже шесть лет живу. Ясное дело, вы мне не верите. А что, если это правда?
— Не важно, — сказал Криб. — Должен же быть какой-то способ найти нужного человека.
Убеждая Криба, итальянец перегнулся через прилавок, в его сощуренных глазах была странная сосредоточенность, и весь он как-то подобрался. Но теперь в разочаровании он сел на табурет.
— Гм… пожалуй. Иной раз удается. А вообще, говорю вам, даже полиция ничего не может поделать.
— Полиция всегда кого-нибудь преследует. А это совсем другое дело.
— Что ж, попытайте еще счастья, ежели есть охота. Только я вам пособить не могу.
Но он не стал пытать счастья. У него больше не было времени на поиски. Он положил чек Грина под низ пачки. На следующем по порядку стояло: «Уинстон Филд».
Он без труда отыскал лачугу на задворках; она стояла всего в нескольких футах от соседнего дома. Крибу были знакомы такие трущобы с пристройками. Они росли как грибы, прежде чем здесь осушили болота и сделали насыпные улицы, и все были одинаковые — деревянная панель вдоль забора ниже уровня мостовой, несколько тесаных столбов, меж которыми натянута бельевая веревка, гнилая дранка на кровлях и длинная-предлинная лестница у задней двери.
Мальчик лет двенадцати впустил его на кухню, где у стола в кресле на колесиках сидел старик.
— Вижу я, это должностное лицо, — сказал он мальчику, когда Криб вынул чеки. — Тащи сюда коробку с моими бумагами.
Он очистил место на столе.
— Пожалуйста, не беспокойтесь, — сказал Криб.
Но Филд выложил свои бумаги: страховой полис, пенсионную книжку, медицинское свидетельство, выданное клиникой штата в Монтено, и справку об увольнении с флота, помеченную: «Сан-Диего, 1920 г.».
— Этого достаточно, — сказал Криб. — Распишитесь.
— Вы должны удостовериться, кто я таков, — сказал старик. — Вы ведь должностное лицо. И чеки не ваши, а государственные, их можно вручать только после предъявления бумаг по всей форме.
Эта процедура доставляла ему удовольствие, и Криб больше не спорил. Филд опорожнил коробку до дна, перебирая бумаги и справки.
— Вот тут записано все, что я сделал и чем был. Недостает только свидетельства о смерти, и можно хоть сейчас в гроб ложиться.
Он сказал это с какой-то ликующей гордостью и самодовольством. Расписаться он не спешил; держал ручку стоймя на колене, обтянутом желтовато-зеленой плисовой штаниной. Криб не торопил его. Он чувствовал, что старику очень хочется поговорить.
— Мне бы уголь получше, — сказал Филд. — Я послал внука с ордером на склад, и там насыпали в тележку одну пыль. А для моей печки это негоже. Все просыпается через решетку. В ордере сказано: антрацит из Фрэнклин-Каунти.
— Я доложу, и мы постараемся вам помочь.
— Навряд ли будет толк. Вы это не хуже моего знаете. Это все слабые средства, а настоящее средство только одно — деньги. Да, деньги — все равно как солнце. Где они блестят, там светло, как днем, а где нет — там тьма кромешная. Для нас, цветных, одно спасение — иметь своих богачей. Иначе нам никак нельзя.
Криб сидел, втянув в поднятый воротник коротко подстриженную голову с покрасневшим лбом — окна здесь были тусклые, с железными рамами, печь раскалилась, но не создавала уюта, — сидел и слушал старика, который развивал свою мысль. Надобно собирать деньги по подписке, чтоб всякий месяц один негр становился миллионером. Подыскивать умного, добросердечного негра и брать с него обязательство в том, что он откроет дело и будет принимать на работу только негров. Известить об этом людей можно письмами и на словах, тогда каждый негр, у которого есть работа, станет вносить по доллару в месяц. Через пять лет будет уже шестьдесят миллионеров.
— Так к нам придет уважение, — сказал он гортанно, словно бы с иностранным акцентом. — Надо собрать и употребить все деньги, какие изводятся зря на всякую там политику и скачки. Покуда с человека дерут три шкуры, ему нет уважения. Деньги — это наше солнце!
Филд был негр с примесью индейской крови, вероятно племени чероки или натчесов; кожа у него была с красноватым отливом. И в темной кухне, рассуждая о золоте, которое сияет, как солнце, он, косматый, с массивной головой, с лицом, в котором угадывалось его смешанное происхождение, с толстыми губами, сжимая в руке перо, говорил и держал себя, словно какой-нибудь из мифических властителей подземного царства, быть может сам старый судья Минос.
Наконец он взял чек и расписался. Чтобы не замусолить бланк, он прижал его костяшками пальцев. Стол качался и поскрипывал среди нечистой, языческой тьмы, усыпанный хлебными корками, кусками мяса, жестянками и обрывками бумаги.
— Как, по-вашему, могу я рассчитывать на успех?
— Об этом стоит подумать. Конечно, надо что-то сделать.
— Успех будет, если люди возьмутся за дело. И больше ничего. Только за этим всегда и была остановка. Надо, чтоб все были единодушны.
— Да, разумеется, — сказал Криб и встал.
Старик взглянул ему прямо в глаза.
— Я знаю, вам пора идти, — сказал он. — Ну что ж, дружище, Бог в помощь и спасибо за откровенность. Это я сразу чувствую.
Криб снова пересек двор, который был ниже уровня улицы. Под навесом какой-то мужчина держал горящую свечу, прикрывая ее от ветра, а другой выгружал из раскоряченной детской коляски растопку, и два голоса громко переругивались. Минуя навес, он услышал, как шумит ветер в ветвях и меж домами, а когда вышел в проулок, увидел над рекой вышки канатной дороги, красными иглами пронзавшие ледяную высь на сотни футов, и фабрики — они казались крохотными точками. Отсюда он не мог видеть Саут-Бранч с деревянными пристанями и подъемными кранами у воды. Эта окраина, вновь отстроенная после Великого пожара[30], уже через пятьдесят лет опять лежала в развалинах, фабрики были заколочены, дома разрушены или покинуты, и прерия вернулась сюда. Но это было похоже не