между человеком и звездами, возврата к пройденному этапу нет.
– Мне не удалось привлечь твое внимание с помощью того, что божественный сын Аристона[93] называет звуковым потоком, исходящим из души и срывающимся с губ, – пояснял Тыкалпенни свою манеру общения с помощью визитной карточки, – и поэтому пришлось позволить себе вольность прибегнуть к такому, как ты мог заметить, несколько необычному способу возвращения тебя к реальности.
Мерфи допил чай и изготовился встать, чтобы уйти, но Тыкалпенни каким-то хитрым приемом подсек ему ноги под столом и вскричал:
– Страха не имей, петь я уж не пою.
Мерфи настолько не терпел какого бы то ни было насилия над личностью, что тут же полностью обмякал и не оказывал никакого сопротивления при малейших проявлениях насильственных действий, направленных против него. Именно так он поступил и в тот раз.
– Да-с, как говаривали древние,
Тыкалпенни, усевшийся прямо напротив Мерфи, такое выделывал ногами под столом, что всколыхнул в голове Мерфи давно заброшенные пласты памяти.
– Да, да, припоминаю, имел сомнительную честь познакомиться с вами в Дублине, – с каменным выражением сказал Мерфи. – Или это неприятное обстоятельство произошло в Гейт Театре?
– Вот именно-с, давали «Ромеота и Джулио», – продолжал кривляться Тыкалпенни. – «Клянусь моей пяткой, мне это совершенно безразлично…».[95] Хе-хе. Отличная штучка!
Мерфи смутно припоминал эту встречу, но ему казалось, что тогда к нему приставал какой-то фармацевт.
– Я тогда был, как говорится, на ушах, – подсказал Тыкалпенни, – а ты был, что называется, в кусках.
Пришло время сообщить печальную правду, которая вышла бы наружу раньше или позже: Мерфи никогда не прикасался к алкоголю.
– Послушайте, если вы не хотите, чтобы я позвал полицию, прекратите свои неуклюжие генуступрации,[96] – попытался протестовать Мерфи.
Ключевым словом в этом обмене репликами было «полиция».
– Печенка моя бедненькая совсем вся иссохлась, – пожаловался Тыкалпенни, – так что мне пришлось повесить на крючок свою лиру и прекратить и пить, и петь.
– Судя по всему, вы не только лиру повесили, но и приличия, – вяло отбивался Мерфи.
– Сударыни Мельпомена, Каллиопа, Эрато и Талия,[97] – продолжал вести свое Тыкалпенни, – именно в этом порядке обхаживают меня с тех пор, как произошла эта существенная перемена в моей жизни.
– Ну, по крайней мере, это мне понятно. Я вполне хорошо понимаю, что вы при этом ощущаете.
– Вот этот самый Тыкалпенни, – витийствовал Тыкалпенни, – который в течение стольких лет, которым он даже счета не вел, постоянно, день за днем, творил стихи, пентаметр[98] на каждую пинту пива, деградировал до такой степени, что вынужден работать санитаром в больнице для умалишенных из средних классов. В основе своей мы, конечно, видит Бог, имеем того же самого Тыкалпенни, но
– А чем я занимаюсь? Приходится мне силой заставлять тех, кто не хочет есть, принимать пищу, – плакался Тыкалпенни, – для этого сажусь на них сверху, раскрываю челюсти распоркой, сдвигаю языки в сторону медицинской лопаточкой, вставляю в рот воронку с едой и не отступаюсь, пока все из нее не уйдет вовнутрь пациента. Я хожу по палатам с совком и ведром, я…
Тыкалпенни запнулся, обильно глотнул лимонад из своего стакана и прекратил орудовать коленями и ногами под столом. Однако Мерфи не смог воспользоваться этой передышкой, чтобы сбежать, ибо его пригвоздила к стулу мысль о том, что в Суковом гороскопе имелось явное противоречие между двумя пунктами, а именно там, где говорится о лунатике, подпадающем под влияние, и о попечительстве как роде деятельности.
– Я уже больше не могу, – простонал Тыкалпенни, – эта больница и эта трезвость меня просто доконают. Я сам психом становлюсь.
Трудно сказать, в чем главный изъян в способе изъясняться у таких, как Тыкалпенни: то ли в их душе, то ли в потоке слов, изливающемся из души, то ли в губах, эти слова оформляющих, – но так или иначе, их речь производит жалкое впечатление.
Когда мы излагали признания Силии ее деду Келли и излияния Ниери, открывавшего душу перед Вайли, нам приходилось прибегать к авторским пояснениям, а не вводить все подробности в диалог, поэтому вполне имеет смысл прибегнуть к такому же приему и сейчас по отношению к Тыкалпенни. Тем более, что изложение причин, приведших его к санитарствованию в сумасшедшем доме, займет не слишком много времени и места.
Тыкалпенни, почувствовав, что алкоголь становится для него серьезной проблемой, после длительных колебаний отправился к одному дублинскому врачу по фамилии Больнофф, имевшему скорее философский подход к лечению, чем сугубо медицинский; отец Больноффа, между прочим, был немецкого происхождения. И доктор Больнофф посоветовал: «Просайте бить, а не то фам капут». Тыкалпенни принял совет к сведению и заявил, что бросит пить, чтоб совсем не скапуститься. Доктор Больнофф стал ржать долго и заразительно, а отсмеявшись, сказал: «Я фам давать запиську к доктор Убивпсиху». А доктор Ангус Убифсих вроде как курировал одно заведение, расположенное в окрестностях Лондона и известное под названием «Психиатрическая Лечебница – Милосердное Заведение Св. Магдалины». В «запиське» была высказана просьба пристроить выдающегося, но нуждающегося ирландского барда Тыкалпенни в это заведение для прохождения не очень интенсивного курса лечения против дипсопатии,[101] в обмен на что ирландский бард обязывался выполнять какие-нибудь обязанности, обычно возлагаемые на технический персонал.
Тыкалпенни был принят на этих условиях и так исправно выполнял порученные ему обязанности, что в «Милосердном Заведении Св. Магдалины» (в дальнейшем для удобства сокращаемом до М.З.М.) начали поговаривать о том, что имела место ужасная ошибка при установлении диагноза, и эти нехорошие подозрения улеглись лишь после того, как доктор О'Ффауст прислал разъяснительное письмо, в котором высказывал предположение, что главным лечебным фактором, обеспечившим такой быстрый прогресс в данном любопытном медицинском случае, явилась не собственно антидипсопатическая терапия и не мытье бутылок, а освобождение от навязчивого стремления к стихотворчеству, которое требовало бутылки пива на каждую сочиненную строку.
Такая оценка ситуации не покажется странной тому, кто имеет хотя бы некоторое представление о тех пентаметрах, которые Тыкалпенни сочинял, почитая это своим долгом перед отечеством, славным Эрином[102] (хотя пентаметр – очень вольный размер, свободный, как птичка, Тыкалпенни, совершая ненужную и жестокую жертву, икал, говоря метафорически, на концевых рифмах); цезура[103] получалась у него твердой и вспученной, как его собственный животик, раздутый flatus;[104] некоторая вспученность наблюдалось и в других местах его стихов, вызванная попыткой вставить в них мелкотравчатые красоты друидической[105] почвенной просодии,[106] засосанные вместе с черным крепким пивом. Поэтому ничего удивительного не было в том, что он испытал огромное облегчение, почувствовал себя, можно сказать, новым человеком, когда прекратил мучиться над своими пентаметрами и занялся мытьем посуды, уборкой и прочим в лечебнице для умалишенных представителей среднего класса.
Однако всему хорошему в этом мире приходит конец, и Тыкалпенни предложили перейти с положения человека, выполняющего ряд обязанностей без оплаты, на положение оплачиваемого – хотя и мизерно –