— Просто редко кто из них обладает соответствующим величием духа, — невозмутимо промолвил Сервий Понциан и продолжил: — К сожалению, у Цезаря нет опоры против военных; созданная им глыба огромной армии в любой момент может раздавить его самого. Единственное средство на время обезопасить их — увлечь в очередной поход.
— А Республика?
— Ее уже не спасти.
Некоторое время они шли молча, размышляя о сказанном. Был вечер — на небе разгорался закат: казалось, колесница Гелиоса катится по прямой, как стрела, огненной дороге.
— К несчастью, — задумчиво произнес Гай, — нами никогда не будет править великий дух, а только жестокая власть.
— Да, — сказал Сервий Милон, — хуже всего, если мы убедимся в этом на собственном примере.
Они шли дальше и Гай думал: «Приходит ночь, и чернеют храмы, и изумрудные ягоды винограда, и величаво-спокойные лица мраморных богов. А потом наступает утро. Принесет ли оно свет?»
…Ливия возилась в перистиле. Не жалея рук, сажала цветы, любовно выкладывая затейливый узор. Стоит немного подождать, и все вокруг зацветет…
Молодая женщина выпрямилась. Было тепло — иды марта (15 марта); солнце мягко гладило обнаженные плечи и руки. Ливия улыбнулась. Как прекрасно слушать тихую мелодию ветра, ни о чем не думая, ни о чем не жалея…
И вдруг ей стало грустно — будто какая-то тень легла на душу и не уходила, точно чья-то холодная рука сжала сердце и не хотела отпускать.
«Мир не вечен, — думала Ливия, — все тленно, кроме мыслей, а они исчезают вместе с нами. Ради чего мы тогда живем?»
Порыв холодного ветра взметнул ее волосы и подол одежды — молодая женщина содрогнулась.
На дорожке появилась Тарсия, растерянная, испуганная, бледная. Увидев госпожу, взмахнула руками и устремилась вперед.
«Что-то случилось», — с неожиданным спокойствием подумала Ливия и замерла в ожидании.
— Госпожа! Я с рынка… Юлий Цезарь убит!
Ливия смотрела на рабыню так, словно та потеряла рассудок.
— Что ты говоришь?!
— Да! — задыхаясь, проговорила гречанка. — Это правда. Все бегут прочь, кто куда, запираются в домах. Меня едва не задавили в толпе. Многие лавки разгромлены…
— Где мой муж? — взволнованно произнесла Ливия.
— Кажется, он идет сюда.
Отстранив рабыню, Ливия бросилась в атрий, где и столкнулась с Луцием. Едва ли понимая, что делает, она прильнула к нему судорожным движением, словно бы в поисках спасения. При этом она не видела ни его лица, ни глаз. Между тем лицо Луция было цвета восковой свечи, у уголков судорожно сжатых губ обозначились скорбные складки, а в широко раскрытых глазах застыли растерянность и страх. Однако он обнял жену и уверенно произнес:
— Не надо бояться. Надеюсь, нам ничто не угрожает.
Ближе к вечеру пришли Марк Ливий и Децим в сопровождении охраны. Их сведения были столь же отрывочны и хаотичны: сенаторы в ужасе разбежались из курии,[9] в народе царит паника, город погружен в тяжелое молчание.
Уединившись в атрии, мужчины вполголоса обсуждали случившееся. Насколько поняла Ливия, речь шла исключительно о личной безопасности и сохранности имущества. Молодая женщина не принимала участия в разговоре, она сидела в своей комнате, погруженная в мрачные мысли.
«Человек, каким бы великим он ни казался окружающим, — вечный мученик обстоятельств, — говорила она себе. — У совести и судьбы совершенно разные дороги, они почти никогда не совпадают. Добродетель не ведет к счастью, справедливости не существует».
В конце концов ею овладела некая горестная покорность обстоятельствам, глубоко чуждая вере как в людей, так и в богов. Ливия с полным равнодушием восприняла сообщение Луция о том, что они решили никуда не уезжать, не покидать Рим, а затаиться и ждать, что будет дальше, и ограничилась тем, что спросила:
— Они хотят восстановить Республику?
— Нет. Слова о Республике и свободе — занавес. А внутри все то же: человеческая алчность.
Хотя Луций произнес эти фразы отрывисто и жестко, точно отрубил, в его голосе был оттенок горечи.
Через пять дней она отправилась на Форум почтить память Цезаря. Ливия никому не сказала, куда и зачем идет: ей хотелось побыть одной. Сейчас она не желала видеть рядом даже верную Тарсию.
На одной из прилегающих к Форуму улиц молодая женщина подала рабам знак и слезла с носилок. Дабы не быть узнанной, она низко надвинула на лицо покрывало и быстро пошла к площади. Тускло светило солнце — на всем лежал отпечаток какой-то вымученной, усталой позолоты.
Народу собралось много, очень много, — целое море. Казалось, на площади замер в гнетущем тяжелом молчании весь великий Рим. Молодая женщина остановилась с краю, ей не хотелось смешиваться с толпой. Горе Ливий было ее личным горем, она не желала делить его с другими. Как говорил Эпикур: «Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…»
К счастью, вокруг не было ни равнодушных, ни откровенно любопытных; более того, под внешним спокойствием многих пряталось граничившее с гневом возмущение. Лица были холодны, но глаза горели отчаянным, беспощадным огнем. То была сдерживаемая страхом, скованная молчанием стихия. Неприкрытая самодовольная наглость убийц Цезаря наносила величайшее оскорбление всем свободным римлянам. Подходя к Форуму, Ливия слышала, как какой-то плебей воскликнул: «Если даже великого Цезаря можно убить, как собаку, что говорить о нас?!»
Прошло полчаса. Уже обнародовали завещание, в котором диктатор объявлял последнюю волю: передать свои великолепные сады в пользование народа, выплатить каждому гражданину триста сестерциев. Площадь оглашалась плачем и выкриками — народом овладела смесь горечи и возмущения. И хотя собравшиеся здесь высокомерные патриции, суровые ветераны Цезаря и дурно пахнущий простой люд думали и говорили о разном, каждый из них, покопавшись в себе, обнаружил бы на дне души камень страха, порожденного неуверенностью в завтрашнем дне. Всем казалось, будто смерть Цезаря украла у них то, что можно было считать сокровенным.
Ливия не слышала, что говорил выступавший перед народом Марк Антоний; когда он поднял с установленных на возвышении носилок окровавленную тогу Цезаря, люди сорвались с мест и принялись сооружать погребальный костер.
Ливия не двигалась. Она смотрела на разгоравшееся пламя таким взглядом, каким провожают падающую звезду, с пронзительным отчаянием и в то же время — мрачной покорностью своей судьбе. Трагическая гибель Цезаря легла на Рим тяжелым гнетом. Казалось, мир опустел, и стало неважно, что будет дальше.
Немного постояв, Ливия повернулась и, рискуя быть задавленной, принялась выбираться из бушующей толпы. Внезапно какой-то мужчина схватил ее за локоть и резко развернул к себе. Ливия рванулась прочь, но потом что-то заставило ее взглянуть на него сквозь пелену слез. Это был… Гай Эмилий Лонг.
В ее мозгу не промелькнуло ни единой мысли. Как себя вести, что говорить? Она была слишком оглушена, подавлена свалившимся на Рим несчастьем.
— Что ты здесь делаешь? — прошептала Ливия, вытирая слезы.
— Я пришел проститься с Цезарем, — сказал он и тихо прибавил: — И с чем-то еще.
Она вздрогнула, пронзенная его словами. Да, и с чем-то еще. Ливия оглянулась на пылающий костер. Горел сегодняшний день, все предыдущие дни, сгорала ее юность, ее мечты; ей казалось, будто все, что было прежде, развеялось прахом и пылью. Не осталось ничего, даже молитв. Что пользы обращаться к великодушию вселенского мрака? Пожалуй, Луций был прав, когда говорил, что хотя боги, возможно, и существуют, римский мир по своей природе совершенно безбожен.
— Я рад, что повстречал тебя, Ливия, — сказал Гай Эмилий. — Нам нужно поговорить.