— Молчать!
Я кричал чуть не в истерике. В ту минуту мне казалось: все, чем крепок батальон, все мои святыни — воинская честь, верность присяге, долгу, дисциплина, боевая традиция батальона, — все это разваливается гибнет.
Глядя на выстроившихся, ненавидя их, я, не сдерживая себя, выпаливал:
— Да, ваш командир роты ранен. Командир батареи, которая воевала рядом с вами, убит. От имени раненых, от имени павших, от имени тех, кто честно сражается в окопах, я сейчас всех вас расстреляю. Бозжанов, прикажи принести ручной пулемет.
Бозжанов козырнул, медленно пошел к связному Ткачуку.
— Чего волочишь ноги? Быстрей!
В строю все стояли бледные, суровые. Я подошел к одному из солдат, деревенскому парню, здоровяку Прохорову.
— Почему бежал?
Он не ответил. Его толстые, сильные пальцы, державшие взятую к ноге винтовку, были бледными, будто бескровными, — так крепко они стиснули ствол. О чем он сейчас думал? Я спросил:
— Женат?
Сжатые губы шевельнулись:
— Да.
— Давай документы.
Свободной рукой он рванул крючки шинели, полез в прорезанный на груди карман гимнастерки.
— Вынимай все, что есть в кармане.
Он вынул красноармейскую книжку и маленькую фотографию. На фотокарточке было запечатлено молодое улыбающееся женское лицо.
— Это твоя жена? Посмотри на нее перед смертью, больше ее не увидишь.
Парень вдруг неумело, по-мужски, в голос заревел и кинулся мне в ноги. Никогда этого я еще не видел; у казахов нет этого обычая — падать в ноги.
— Прохоров, встань!
Все еще рыдая, он поднялся. Я оглядел бойцов. На правом фланге вытирал слезы Савицкий.
— Савицкий, выходи из строя! Джильбаев, выходи! Ты тоже выходи! И ты…
Всех, у кого слезы, вывел из строя.
— Почему плачете?
Молчание.
— Абиль, почему заплакал?
Джильбаев выговорил:
— Пусть убьет немец, а от вашей руки…
И не досказал. Слова, собственно, уже не были нужны. Джильбаев, как и я, происходил из рода воинов. «Честь сильнее смерти». Эта поговорка казахов была для нас заветом. На миг я представил себя на его месте: потерявший честь, бежавший с поля боя, я стою здесь у обрыва, приговоренный к расстрелу. Меня скосят не вражеские пули, а свои — непрощающие пули верных сынов Родины, вершащих воинское правосудие. Я содрогнулся, все еще чувствуя себя Джильбаевым. Нет, нет, пусть со мной станется что угодно, но не это!
— Идите! — сказал я. — Я вас прощаю. На, Прохоров, бери фотографию, пусть твоя жена будет при тебе. За ваши слезы прощаю ваш позор.
Обращаюсь к другим:
— А что делать с вами?
За всех ответил Березанский:
— Мы тоже будем воевать.
— Кто «мы»? Ты?
— Все будут.
Позади меня стоял Бозжанов. Я знал — мельком увидел по его лицу, — как он волнуется, как переживает эту драму. До этой минуты он не позволял себе вмешиваться, исполнил приказание, послал за пулеметом, а сейчас без моего разрешения скомандовал:
— Кто хочет честно умереть в бою, выходи из строя!
Все, как один, шагнули вперед. Я посмотрел на Березанского, вспомнил, как он, сорокапятилетний усатый солдат, на Тимковской горе блуждал ночью по грязи, отыскивая свой взвод, как под утро занял место в боевой цепи, в цепочке устланных соломой окопов, уснул там с чистой совестью.
— Березанский, — произнес я, — ты сказал «мы», держал ответ за всех. Иди командуй этим взводом. А ты, Бозжанов, принимай командование ротой. Ну, отправляйтесь занимать позицию.
Будто опасаясь, что я передумаю, Бозжанов, не теряя минуты, крикнул:
— Товарищи, за мной!
Вскочив на невысокий, ниспадающий к речке обрыв, он побежал к линии брошенных окопов. Сдергивая с плеч винтовки, вынося их вперед, наперевес, бойцы кинулись за ним.
…Иду дальше. Речонка запетляла. Покидаю береговую ложбину, иду к Заеву лугом, напрямик. Кое-где торчат стога. У одного задерживаюсь, прислушиваюсь.
Немцы дубасят, не дают нам передышки. Тихо лишь в той стороне, где залегла рота Филимонова. По соседству с Филимоновым, как было уже сказано, оборонялся, держал деревню Быки батальон из полка Хрымова. Пальба стихла и там, у деревеньки. За этот фланг я был более или менее спокоен. Немцы, наверное, устремились в незагражденное, незащищенное пространство, в обход Заеву. Оттуда, с той стороны, надо ждать удара.
Продолжаю свой путь полем. Кто-то показался вдалеке. Шагает от опушки леса, что примыкает к нашему рубежу с тыла. Странно — идет не один, а с лошадью; ведет ее за повод: на седле что-то навьючено. Поворачиваю навстречу. А-а, это Тимошин!
Вижу — на рослого, ухоженного, со стриженой холкой гнедого коня нагружены два немецких телефонных аппарата, два мотка провода. Тимошин возбужден: шапка сбита набок, раскраснелся, ни с того ни с сего вспыхивает и пропадает улыбка.
— Тимошин, ты откуда? Это что у тебя?
— Трофеи, товарищ комбат.
— Где раздобыл?
Тимошин объясняет: шел опушкой, повстречал двух немцев, которые тащили по лесу телефонную связь, обоих укокошил, взял трофеи.
— Теперь, товарищ комбат, тороплюсь к вам.
Понимал ли он, все еще переживающий горячие минуты схватки, понимал ли он, какое тяжелое известие принес? Не доверяя собственным ушам, я вновь спросил:
— Где же они напоролись на тебя?
Тимошин размашисто показал назад:
— Да вон там, в лесу.
— В нашем тылу? Филимонову сообщил?
— Первым делом, товарищ комбат.
Я молчал. Два станковых пулемета, которыми располагал батальон, я отдал Заеву, оборонявшему самый угрожаемый, как мне казалось, участок. А вот теперь… Теперь опасность пришла сзади. Грозно темнела стена недалекого леса. Значит, немцы уже вышли с обеих сторон к этому лесу… Понадобилась по крайней мере еще целая минута, чтобы я воспринял, осознал эту обрушившуюся на меня новость.
Тимошину я приказал:
— Сгружай здесь свои трофеи. Садись верхом. Скачи во весь дух к Заеву. Объясни обстановку. Пусть берет пулемет и прикрывает тыл. Понятно?
— Понятно, товарищ комбат.
Тимошин ускакал. Я поспешил назад, к своему штабу.
В небе за пеленой облаков был заметен белесый кружок солнца. Черт побери, как он долго тянется, этот проклятый день! Но самое страшное было еще впереди.