может, еще более важным в этой полустихийной войне было то, что крестьянские купы, приобретая боевой опыт, из диких полчищ рассерженных людей становились организованным, обстрелянным, воодушевленным победами войском.
…Уда с большим крючком сама по себе поползла в воду. Богдан ухватил ее, подсек и, выскочив из укрытия, вытянул аршинную щуку.
— Кому не надобно, тому само в руки идет!
Богдан глянул через плечо: вдоль берега с короткой мокрой сетью, волочащейся по траве, шел старик.
Богдан не помнил, как его по имени, но знал: это Загорулько. Все Загорульки были, как дубовые пни, необхватны, плотны и страшно упрямы.
— Что ж ты, старый, удаче гетмана позавидовал?
— А для чего она тебе, удача? — шевельнул черными косматыми бровями дед Загорулько. — Удача в походе нужна, а ты дома расселся.
— Ну ладно! — Богдан тряхнул оселедцем. — Мне удача ни к чему. А тебе она на что?
— Мне? Рыбы наловить да насушить, чтоб внучата с голоду не перемерли. На тебя, говорю, надежда невелика. Ждешь поляка в дом к себе. А он и рад стараться. Наточит саблю повострей да и придет. Хлеб отнимет, скотину тоже отнимет, а сухая рыба ему ни к чему. Вот мы ее и будем сосать, как медведь лапу.
— Зачем, старый, задираешь меня? Зачем обидеть хочешь?
— А затем, чтоб ты, озлясь, шапку кинул наземь да и пошел вон из дому — врага воевать. Чтоб в его дому война случилась, а не в нашем. В его доме горшки колоти, его без хлеба оставь. Сами себя мы уж без хлеба оставили. А затянется дело, то и на другой год куковать будем. Где он, сеятель? Ныне все в казаки пошли. Одна у нас дорожка — разбредемся по белу свету. Голод посошок в руки всучит, и пойдешь, мать родную позабыв.
Гетман стоял смущенный.
— Как же мне тебя утешить, дед Загорулько? Возьми улов мой.
— Эко! Нашел утешение!
— Пока этим утешься! — осердился, и не на шутку. — Советчики на мою и на свою голову!
Бросил рыбину под ноги старику, прочь пошел по-над речкой.
— Советчики! — яростно, через плечо крикнул на старика.
Да тот не напугался. Снял щуку с крючка и сматывал леску.
Гетман вернулся назад, вырвал у старика удочку.
— Гляди сюда! — начертил на земле круг. — Это, дед, — Украина. Здесь у нас — поляки. Здесь — татарская орда. Тут — русский царь. Ну, двину я Войско Запорожское на Варшаву, а царь и саданет нас по затылку.
— Перекрестись! — возмутился дед Загорулько. — Русский царь всему православному миру — опора.
— Так у него же договор с поляками.
Старик покрутил головой.
— Гетман, не возносись перед казаком. Ты себе на уме, а простой казак, если до чего умом не дойдет, так сердцем учует. У царя с поляками договор против татар, а не против казаков. Не тронут нас московские воеводы.
— Сердцем, говоришь, чуешь, старый черт?! — Богдан присел и хлопнул себя ладонями по ляжкам. — Так я тоже чую сердцем! Но мне, гетману, сердца слушать нельзя! И самой верной мысли своей и твоей я тоже не поверю. За ошибку твоего сердца ты своей головой заплатишь, а если мое сердце промахнется, то полягут в сыру землю тысячи казацких головушек… Договорюсь с московским царем, в тот же день и час пойду в поход… А рыбу ты мне отдай. Я и в молодости таких щук не лавливал… Погоржусь перед молодой женой.
Уперся глазами в старика. Но дед Загорулько ничего про гетманову жену не сказал. Не хмыкнул, не нахмурился, это, мол, твое дело, как ты с бабой управишься.
Распрощался гетман со стариком дружески. Пожимая ему руку, глянул на кусты, шевельнувшиеся против ветра, — казак прячется. Нехорошо дрогнуло сердце. И тотчас догадался: испуг напрасный: «Берегут своего гетмана. Молодец, Лаврин Капуста».
Подходя к дому, увидал экипаж.
«Ишь какая скучливая!» — обрадовался Богдан.
Пани Елена прикатила со свитой. Тут и весь выводок Выговских: братья Иван, Константин, Федор, прибывший от Кривоноса Данила, их дядя Василий, их племянник Илья. Приехали Самойла Богданович-Зарудный, Григорий Лесницкий, Иван Груша, обозный Тимофей Носач, братья Нечаи — Иван и Данила.
Словно конь, закусивший удила, — с места в галоп, словно вихрь в ясную погоду, — без разбега, без зачина — закрутился, полетел сумасшедший пир.
— Плясать! Плясать! — загорелась пани Елена.
Данила Нечай, словно это его просили, встал, поклонился пани, поправил усы и оселедец, прошелся по горнице, пришаркивая ногами, как бы пробуя половицы, надежны ли? У порога гикнул, развернулся, закинул согнутую в локте руку за голову, присел и, выстреливая правою ногой, боком проскакал до стены, а от стены на другой ноге до середины горницы. И тут закрутился, пылая алыми шароварами, да так быстро, что и не видно стало: ни рук, ни ног, ни лица. Все слилось! Алые шаровары, зеленая свитка, белое лицо. И только рыжий оселедец, не поспевая за каруселью, плавал сам по себе, как плавает над водяной воронкой осенний лист.
— Гей! Гей! — вскричал Богдан, обнимая взмокшего, но счастливого плясуна. — Вина ему!
Пока шел веселый галдеж вокруг удачливого Данилы, пани Елена исчезла и появилась вновь в самое время, когда ее хватились. Появилась не одна. Привела падчериц, Степаниду и Катерину. Маленькая Катерина забилась в угол, а со Степанидой пани Елена на диво хорошо станцевала. Данила Выговский засмотрелся на Степаниду, да так, что очнулся от удара по ноге под столом. Дрался, конечно, Иван. Данила испуганно вскинул голову и увидал: Богдан подмигивает ему. Данила вспыхнул и ткнулся глазами в стол с таким мальчишеским упрямством, что всем было ясно: теперь он так и будет сверлить глазищами скатерть, пока дырки не просверлит.
Женщины удалились.
— Ну и болван же ты, братец! — шепнул Иван, а сам качнул золотые чашечки весов, сидящих в его мозгу с рождения: на одну чашечку кинул гирьку «за», на другую две гирьки «против», чтоб не ошибиться.
— А где твой младший сын? — спросил Хмельницкого Самойла Богданович- Зарудный.
— Да уж спит, наверное!
— Учиться ему пора.
— Ох! О своих дивчинках да хлопцах и подумать недосуг.
— Отдай мне Юрка в учебу.
— Ты у нас известный книгочей. Если ты возьмешься научить Юрка грамоте, в коллегии учиться не надо.
Богданович-Зарудный порозовел от похвалы.
— Академии ни один мудрец не заменит. А вот подготовить к академии я берусь Юрка.