обрести блаженное упокоение под крылами Шехины на лестнице святых и пречистых, сиянием небесным сияющих, душе Уриеля, отошедшего в вечность, ради обета благостыни, изреченного при помине души его. В саду Эдема да будет упокой его…
— Прекрати, отец! — рассердилась еврейка-мать. — Что ты по себе читаешь упокойную молитву?
— Кто же по мне прочитает ее в другой раз?
— Возьми-ка лучше свою внучку, я помогу людям, которых нам послал Бог.
Она подошла к пани Мыльской и попросила разрешения заняться стряпней.
— Уж не знаю, полезет ли мне в горло кусок! — опять взвился шляхтич.
Павел Мыльский достал из телеги бочонок с водой, налил воды в котел.
— Нельзя ли немного воды для детей? — спросила еврейка-мать.
— Конечно, возьмите, только не лейте воду зря. Пойду поищу источник. Надо бы лошадей напоить.
Он взял два пистолета, походную сулею и пошел в лес.
Пани Мыльская легла на кунтуш сына в тени, задремала.
Старый шляхтич ломал для костра дрова, его дочь вместе с детьми рвала траву лошадям.
Шляхтич подошел к ним, забрал траву и шепнул дочери:
— Ступай и сядь в телегу.
Она подняла на отца испуганные глаза и отрицательно покачала головой. Тогда он схватил ее за руку и толкнул к телеге.
— Пани! — отчаянно закричала еврейка-мать.
Пани Мыльская проснулась, услышала треск отъезжающей телеги, схватилась за пистолеты, но увидала, что поздно.
Скоро вернулся Павел.
— Нашел чистую, как небо, криницу! — радостно сообщил он и — увидал беду. — Я догоню его!
— Не догонишь, — сказала пани Мыльская. — Садись ешь. Мы и пешком дойдем. Ведь все равно идти нам некуда.
— Пойдемте в Краков, — предложила еврейка-мать. — У нас там много родственников. Вас не оставят в беде.
— В Краков так в Краков! — засмеялся невесело Павел. — Только до Кракова-то, как до Бога.
Идти решили на ночь глядя. Уложили детей спать, сами легли. Столько было пережито за несколько часов, что уснули, с бока на бок не ворочаясь.
В путь тронулись под вечер. Солнце еще не зашло, но уже недолго ему было по небу ходить.
На дорогу выбраться поостереглись. Пошли краем леса. Шли, по сторонам поглядывая, с остановками. Слушали — не скачут ли?
Дорога спустилась в балочку, тут и лес кончился. Делать нечего, пошли по открытому месту, солнце, на их счастье, зашло, и, опять же, на счастье, темнело не скоро. Май!
Вышли они из балочки на гору — телега. Их телега. Их кони бродят. Пан Мыльский подбежал к телеге да и отпрянул.
— Не пускайте сюда детишек, — сказал женщинам. — А ты, старик, иди ко мне. Поможешь.
В телеге лежал изрубленный саблями шляхтич. Тут же и дочь его. Надругались над девой да и зарезали.
А лошадей не взяли. Обрубили сбрую, чтоб гуляли кони на свободе, — и были таковы.
Пока старик копал ножом землю, Павел связал упряжь. Запряг лошадей, почистил от крови телегу. Пистолет нашел. Старый шляхтич и пальнуть на прощанье не осмелился. А то и не успел.
Кое-как похоронили коварных спутников своих, поехали.
— Господи! — сказала пани Мыльская. — Может, они смертью своей нас уберегли.
Хмельницкий уехал в Лебединский лес, на пасеку. Эта земля, с лесом и пасекой, была отписана на его имя. Он уехал из Чигирина с Еленой Чаплинской, с джурами и с гадалкой Марушей, чтоб хоть на день отойти от прорвы дел, оглянуться назад и поискать дорогу, по которой идти дальше.
Пасечник, старый казак Кайдан, был рабом у прежнего владельца пасеки. Шляхтич спас Кайдана от виселицы, обязав на вечную службу.
— Пасеку мне отдали, — сказал Богдан старику. — Ты ныне вольный человек. Хочешь, здесь живи, работай по-прежнему, хочешь — ступай себе на все четыре стороны.
— Пчела жалит, но с ней покойней, чем с людьми, — ответил гетману Кайдан. — Здесь останусь.
Угостил нового хозяина и всех прибывших с ним ставленым крепчайшим медом.
Едва хмель бросился в голову, Богдан глянул в черные омуты Марушиных глаз.
— Погадай нам, — сказал, обнимая Елену.
Маруша была молода и хороша собой. С Еленой — день и ночь. Елена — птица, Маруша — соболиной стати.
Блеснула глазами и, ничего не сказав гетману в ответ, выскользнула из хаты вон.
— Зачем нам свадьба? — сказала Елена, разглаживая Богдану морщины у глаз.
— Я — гетман. Я должен по закону жить!
— Какой же тут закон? Я — соломенная вдова. Не разведенная, не брошенная…
— Брошенная! — сверкнул глазами гетман. — Казакам на забаву брошенная.
— Да разве попы согласятся обвенчать нас? Я — католичка.
— Не беда. Перекрестишься! — сказал и загляделся на Елену.
Она вспыхнула от смущения и радости и не отвела глаз, припушила их ресницами для пущей красоты.
— Сатаною ли ты мне послана или Господом Богом, но ты дорога мне, как жизнь, — сказал Богдан.
А сам подумал: «Богом послана! Чтоб не одурел сотник от удачи своей».
Разбить обоих гетманов, коронного и польного, оказалось легче, чем потом ответить самому себе: а что же дальше?
Еще вчера не знавшие его люди готовы были за Хмельницкого голову положить. Иным он стал дороже отца с матерью, дороже родных детей. И он тоже был полон любовью: к Родине, к людям. Однако ни взыгравшее в нем молодечество, ни успех в делах не сделали его прытким на слово и на руку.
Глядеть нужно было за собой в оба глаза, и Хмельницкий глядел: и за собой, и за генеральным писарем Выговским, за полковниками, за татарами, за поляками, за русскими…
Канцлер Юрий Оссолинский прислал ему письмо. Сообщил, что примас Липский собрал в Варшаве раду, на которой было решено созвать конвакационный сейм на 6 июля. Оссолинский предлагал Хмельницкому прислать на сейм представителей от казачества.
В те же дни был пойман возле Киева стародубец Григорий Климов. Воеводы русского города Севска Леонтьев и Кобылинский посылали его к Адаму Киселю с письмом князя Трубецкого. Князь писал, что государевы войска стоят в сборе, ожидая татарского нашествия, и предлагал Адаму Киселю соединиться и ударить на врага разом.