— Спрашивай что хочешь.
— Сколько будет сто тридцать один в кубе?
— Я ангел, а не компьютер, — рассмеялся он.
— И все-таки, попробуй угадать.
— Пять тысяч двадцать семь?
Он ошибся больше чем на миллион. Этот парень не всеведущ, по крайней мере, математика не его конек. Чего он еще не знает?
— Есть ли на небесах гравитация?
Он в удивлении повернулся ко мне:
— Давно ли тебя интересует этот вопрос?
— Около года. Я был… смотри, камень.
Слишком поздно. С божественной беззаботностью он наскочил на камень.
— Еще вопросы?
Я не стал возвращаться к вопросу о гравитации. Гораздо больше, чем гравитация на небесах, меня сейчас интересовало, кто этот странный человек.
— Зачем… почему ты такой, какой ты есть?
— Есть такая поговорка: «Избыток чувств — недостаток мыслей» .
В том, как он произнес эти слова, я почувствовал горький вкус истины.
Я уже понял, что он не причинит мне вреда; я понял, что он подобрал меня этим утром не для того, чтобы подвезти на вершину горы; я знал, что математика не его стихия. Меня переполняли новые вопросы обо всем на свете.
— Ты так говоришь потому, — спросил я, — что это имеет какое-то отношение к делу, ради которого ты здесь?
— Конечно.
Не потому ли он понравился мне с первого взгляда, что я уже где-то видел его улыбку?
Два
Ангелы-учителя водят машины весьма посредственно. На одном из поворотов на Тигровой горе дорога наклонена к обрыву, и водители для безопасности всегда прижимаются здесь к внутреннему краю. Еще и сегодня можно увидеть на камнях обочины отчаянный тормозной след и полоски сожженной резины от колес Шепарда.
— Извини, — сказал он, — я давно не водил машину.
— А, ну это уже немного легче.
Мои ступни свело, я мертвой хваткой держался за истрепанный подлокотник сиденья.
Тяжело или легко — это мало заботило моего водителя. Его интересовало другое.
— Ты уже мало что помнишь из своего детства, не так ли?
— Когда ты говоришь, я вспоминаю. А так — нет.
— Ты славный мальчишка. Когда ты хочешь чему-нибудь научиться, ты берешься за это очень серьезно. Помнишь, как ты учился писать?
Я вспомнил уроки Джона Гартнера по художественной литературе в средней школе. Учится ли вообще кто-нибудь писать, или мы только прикасаемся к кому-то, кто дает нам возможность почувствовать силу исчезнувшего слова?
— Нет, — сказал он, — я имею в виду то время, когда ты только учился писать на бумаге. Твоя мама сидит за кухонным столом и пишет буквы, а ты сидишь рядом с ней, с карандашом и бумагой, и выводишь О, L, Е, петли, крючки и кружочки, страницу за страницей.
Я вспомнил. Красный карандаш. И R и S на листке бумаги. Я чувствовал себя таким большим — это я сотворил эти аккуратные знаки, стройными рядами слева направо выстроившиеся на бумаге. Мама похвалила мою работу, и это вдохновило меня на дальнейшие подвиги. Сегодня у меня самый скверный почерк в мире.
— Итак, ты достаточно хорошо знаешь Дикки, не так ли? — спросил я.
— Гораздо лучше, чем тебя, — кивнул он.
— Потому что он нуждается в помощи, а я нет?
— Потому что он просит помощи, а ты нет.
Форд совершил последний поворот, и мы въехали на вершину горы. Деревья расступились, открывая бескрайний горизонт на севере и на западе. Шепард остановил машину в ста футах от площадки, с которой стартовали парапланеристы; я открыл дверцу.
— Я рад, что вы пришли от него, — сказал я. — Передадите ему привет?
Он не ответил. Я вышел из машины, забрал сумку с парапланом и закинул ее на плечо. Как и прежде, ветра почти не было. Я подумал, что если мне опять не удастся взлететь, то это будет мой последний прыжок сегодня, я соберу вещи и пойду домой.
Я наклонился и помахал водителю рукой через окно машины.
— Рад был познакомиться, мистер Шепард. Спасибо, что подвезли.
Он кивнул, и я повернулся, чтобы идти.
— Подожди минутку, — сказал он.
Я обернулся.
— Ты не мог бы надписать книгу для Дикки?
— Почему бы и нет?
Мне в голову не пришло, что это невозможно. Что прыжки через барьер времени могут совершать только надежда и интуиция и что он непреодолим для бумаги и чернил.
Я поставил рюкзак с парапланом на землю, открыл дверцу и опять влез в машину.
Шепард развернул книгу, которая лежала между нами на переднем сиденье.
— Ты когда-то дал обещание, — сказал он. — Ты, вероятно, уже не помнить.
— Вы правы, я не помню.
В детстве у меня была масса фантазий: мечты и желания, детские представления о правильном устройстве мира. Я уже вряд ли сейчас смог бы разобраться, что в моих воспоминаниях было мечтами, а что действительными фактами.
— Это было очень давно, мистер Шепард. Дикки так далеко от меня, это совсем другой человек, я уже забыл, каким он был.
— Но ты ему не чужой. Он надеется, что ты никогда не забудешь его, что ты сделаешь что-то, чтобы научить его, как правильно жить. Он отчаянно ищет то, что ты уже знаешь.
— Найдет, — сказал я.
— Но только тогда, когда достигнет твоих лет. Ты обещал провести один эксперимент: посмотреть, кем он станет, если ему не нужно будет тратить пятьдесят лет на пробы и ошибки.
— Я обещал это себе?
Шепард кивнул.
— В 1944 году, когда я сказал тебе, что время не является для меня такой непреодолимой стеной, как для тебя. Ты обещал, что когда тебе будет пятьдесят, ты напишешь книгу, опишешь в ней все, чему научила тебя жизнь, и передашь назад во времени мальчику, которым был ты. К чему стремиться, как быть счастливым, как уберечь свою жизнь, — все то, что ты хотел знать, когда был им.
— В самом деле?
Указатели ветра ожили в тепловом потоке, дотянувшемся до вершины горы.
Какая милая идея.
Шепард откашлялся.
— Это было пятьдесят лет тому назад, Ричард.