смещать целые пласты времени, бить по этому не поддающемуся раскалыванию духовному ядру с самых неожиданных сторон, которые с течением времени опять и опять выказывали свою примитивность.
Не потому ли этот «малый» народ удостоился стольких Историй каждый раз «новых историков» – Флавия, Ренана, Греца, Дубнова, Рота? Одна и та же цепь событий рассматривалась и так и эдак. Вот и сегодня совсем уже «новые историки» изо всех сил пытаются привести имена царей Израиля Давида и Соломона в некоторое, по мнению этих историков, более верное соответствие с их небольшим царством, затерянным в складках вовсе исчезнувших империй – египетской, вавилонской, римской.
Но имена эти навечно защищены мощью выражения своей духовной сущности в «Псалмах» Давида и «Притчах» Соломона. Они настолько выражают высоты человеческой души в «Песне Песней», и ее же скептицизм в «Экклезиасте», что человеческое сознание по сей день не в силах представить, как такая интеллектуальная и духовная мощь могла родиться несколько тысяч лет назад в каких-то затерянных складках мира.
Отсюда и беспрерывные попытки низвержения, накапливающиеся до очередного электрического разряда, каким была находка в 1948 году свитков, датируемых 1-м веком до новой эры и 1-м веком новой, в пещерах русла ручья Кумран, впадающего в Мертвое море, отвергнувших все прежние спекулятивные научные концепции в отношении Священного Писания.
Иск Истории должен быть предъявлен и в том, что она слишком легко поддается искушению заняться манипуляцией, чересчур категорична по отношению к времени, чересчур бесцеремонно смещает его пласты. На этом смещении она строит целые «великие концепции», которые реальность внезапно опрокидывает до полного их исчезновения.
Стойкость этого духовного ядра, кроме всего прочего, хранит в себе надежду, что иск, предъявляемый Истории, не останется без ответа.
Заключение
Скорее, злоключение
А если уж заключение, то с окриком «шаг в сторону, стреляем без предупреждения», собачьим рыком, позорно быстрым расставанием с жизнью.
Повязка на глазах не только у Фемиды, но и у расстреливаемых.
Пуля в затылок – каинова печать ХХ-го века.
Идея этой книги впервые возникла у меня в некий миг, когда я возвращался в свою венецианскую гостиницу после посещения еврейского гетто, первого в мире.
Джетто нуово. Темпло исраэлико: синагога. О них не упоминают в путеводителях по Венеции.
Гетто: сочетание скученности жилья и пустых улиц, дворов, прочности дряхлых стен и эфемерности, словно бы принесенной или, точнее, нанесенной легким бризом от подножий Синая, такой затейливой и хрупкой, как венецианское стекло. Евреев эта эфемерность влекла столетиями.
Разве не на эфемерном, казалось бы, исчезающем на ветру человеке построено все грандиозное здание еврейского Бытия, Исхода, жизни в тысячелетиях?
Эфемерность эта трагична, если ты внутри нее.
Смотришь на картину Брюллова «Последний день Помпеи» и ощущаешь себя в эпицентре трагедии. Полотно это входит в сознание картиной конца мира. А между тем, плывя на корабле, видишь извержение Везувия, как весьма локальное явление. За несколько километров и вовсе спокойно и безопасно. Вся трагедия воспринимается, как дымные клубы над горой да отдаленный грохот, подобный раскатам грома.
Так соседние народы наблюдали за борьбой Масады с Римом.
Так Европа с равнодушным любопытством следила за уничтожением шести миллионов евреев, а ныне следит за борьбой Израиля.
Так в космосе кто-то увидит гибель нашей цивилизации, как вспышку в пространстве.
Строки Марины Цветаевой из «Поэмы Конца» были растворены вечным присутствием в тесном воздухе пространства заключения и злоключения, первой черте оседлости, растекаясь вдаль – над переулками этого дьявольски обольстительного и, несомненно, мстительного города.
Еще и еще раз поражала эта узкая, хищно длинная, дьявольски женственная, сладостно убаюкивающая форма обычной лодки, изгибающаяся краями кверху податливостью женщины, охваченной страстью. Поражал уносящий в дрему, в беззащитность ее бесшумный акулий бег по воде. Поражало это незнакомое существо – гондольер, всегда почти жонглирующий канатоходцем на узкой корме длинным и вправду похожим на шест канатоходца веслом.
Все это было подозрительно, обезоруживающе, влекуще, все – в неуловимой стихии хитрости, бесовства, заманивания, стихии, которая неосознанно влечет в этот химерический город толпы людей со всех краев мира.
Предсумеречная ветреность подобна была ветрености женщины, ее кажущейся пугливой, но столь ловко замаскированной и торжествующей неверности. Солнце уже зашло, но ночь еще не наступила. Распластавшиеся отражениями в канале венецианские дворцы-палаццо с терпеливой усталостью, насчитывающей столетия, ожидали сумерек, чтобы снять с себя груз опрокинутости вниз этажами и колоннами, жаждали погрузиться в благодатную тьму, стерев себя начисто.
Отдохнув от собственного лицезрения, они готовились выпорхнуть в ясное утро, отчетливо, умыто, и, окунувшись, как в молодость, в синеву канала Гранде, вновь плыть в отражении вместе с облаками, не сдвигаясь с места.
На площади Святого Марка веселье только начиналось.
Очередной карнавал.
Гогочущие голые женщины бежали мне навстречу, оказавшись вблизи мужчинами, навесившими на себя женские телеса из розовой, цвета плоти, пластмассы. Маски, скоморошьи костюмы, шутовские колпаки кружились вокруг, вызывая у одинокого человека недоверчивую улыбку своей кажущейся глупостью. Но удивительно смягчали душу.
Вот они – скачут козлами, взявшись за руки, под звуки губной гармоники, развлекая себя криками, а порой и улюлюканьем, пытаясь таким спонтанным способом сломать барьеры человеческого одиночества, хотя бы на миг, на ночь, вселить надежду на встречу, мимолетность которой может стать начальным знаком новой раскованности, привязанности, любви, одним словом – спасения.
Но внезапно они окружили меня, весело топоча ногами, швырнули в мой раскрытый от удивления рот горсть конфетти. Пришлось, ретировавшись к темной стене, отплевываться и отряхиваться. С толпой, особенно раскованной и подозрительно веселой, рискованно шутить.
Всего каких-то шестнадцать лет отделяет написание этих строк в еще свободной Праге 1924 года от ада «прокаженных островов» – Аушвица и Бухенвальда.
На площади Святого Марка в ярко расцвеченных обжираловках готовили какое-то новое