глазами, обращенными к высоте Бога.
По выражению Жака Деррида, младшего современника и, в определенной степени, ученика Левинаса, который открыл последнего европейской философии (работа «Насилие и метафизика. Очерк мысли Эммануэля Левинаса». 1964), человек – это тот, кто «знает, что уже всегда опоздал к случившемуся Бытию».
На лагерном дне, в самой сердцевине теплящейся души, узника возникает Лик, не показываясь, без имени (единственное Имя, которое запрещено произносить, и это не воспринимается как насилие).
Писания – «Лик Яхве – это всецелая личность и полное присутствие Вечности, лицом к лицу с Моисеем, одновременно говорящей ему: «Ты не сможешь увидеть мой Лик».
В романе «Пустыня внемлет Богу» я так пытался описать эту встречу «лицом к Лицу»: Моисей на вершине Синая, под сенью дерева...
«...Вот оно, чудо Божье, вложившее в память дерева на тысячелетия неотступную тайну изощренной формы листа и цветка. Ему ли, Моисею, намек? Ему ли, Моисею, заповедано Им – вложить тайну нарождающегося нового мира в души и дух этой необузданной массы у подножья горы?
«Не торопишься ли Ты, Господи, тысячелетиями пестующий тайную форму листа и цветка, обернуть вчерашних рабов в существа, безоглядно принимающие чудные в жестокой своей справедливости оковы Твоей Божественной свободы?.. Если Ты простил их и говоришь мне: веди народ – открой мне путь Свой...
Раздается Голос...
«Не может человек увидеть лик Мой и остаться в живых... Стань на скале. Это Я ставлю тебя сейчас в расселине. Покрываю Своей дланью. Когда сниму ее – увидишь Меня сзади. Но не лицо Мое».
Можно ли передать эту – по ту сторону сознания – осиянность – совершенную, оголенную, отменяющую всякую ощутимую сущность, ускользающую и всецело присутствующую, сжигающую себя начисто и вмиг зарождающуюся от начала начал, когда, как первый вздох родившейся плоти, ощущаешь на себе прикосновение, превращающее тебя из глины в живое существо?
Странно, недопустимо в эти мгновения осознавать свое земное, заемное, ничтожное существование и беспомощно следить, как мысль ускользает, отдаляясь во времени от этой расселины, и, в смертном трепете, он чувствует, сам пугаясь этого, как осваивается в этих мгновениях, привыкает и даже, о Господи, не видит ничего из рук вон выходящего в этой двуликой сущности, одной стороной обернувшейся к нему, Моисею, уже самим своим раскрытием простому смертному потерявшей много от своей первозданной силы. И он, Моисей, массовый человек, кем он был, есть и будет, видит себя со стороны на этом ослепляющем пятачке, и этот внутренний разрыв увеличивается, как будто он на обломке доски относится течением от берега, хотя изо всех сил гребет к нему. Неужто этот разрыв станет его сущностью? Да разве это важно?
В первый и в последний раз он – обычное земное существо – бросает себя навстречу озарившему, Его свету – прочь от самого себя, преступает конечность земной человеческой жизни, в чем до него и после него человечеству будет отказано... И еще – главное – понимает Моисей: Он требует от него не просто быть свидетелем их встречи, а соучастником второго, после потопа, сотворения мира людей».
Будет ли сотворен «новый мир людей» после этого кровавого потопа, которому не видно пока конца и края?
Можно ли начинать такое изводящее душу своим величием предприятие в теснинах насилия?
Вот о чем думает в бессонных лагерных ночах Левинас:
«...Не будет ли обреченность, о которой мы говорим, лишь отчаянием конечного существа, не соответствующего собственным амбициям и слишком слабого для этого мира?»
Но в теснине гибели мгновение обретает особую, ранее неизвестную ценность.
В мгновении – подлинность творения.
Творец в рваных лохмотьях узника следит со стороны за возникающим творением. Лучше всего это ассоциируется с мелодией, которую почтительно критикуемый учеником Левинасом учитель Гуссерль называл «чередой умирающих мгновений».
Но как быть с фальшивой нотой?
По Левинасу, это звук, противящийся смерти. С другой же стороны, этот звук должен умереть, ибо нарушает германскую гармонию Гросс Мейстера Вагнера, фугу смерти, аккомпанемент гегелевскому приказу «Свобода – осознанная необходимость», перефразированному каким-нибудь гаулейтером, бывшим лавочником, балующимся стихами, в строку, растиражированную над воротами лагерей смерти, «Arbeit macht frei!» – «Работа делает свободным».
По Левинасу, фальшивый звук – это не уничтожение мелодии, это – сигнал уничтожения жизни.
А пока в этом узилище ты погружен в «безличное наличие». Перед его «темным нашествием» нет возможности уйти в себя, «находишься на виду. Все разверсто на нас... Прикосновение безличного – «ilуа» – это ужас».
Единственная, пусть недолгая и неглубокая, отдушина после чудовищной черной дыры солнечного дня – сон – противопоказан этой безличной тьме, настоянной на страхе потери памяти, неотступной тревоге, на полном исчезновении своего «я».
Со сном возникает «я», как власть сознания над самим собой, как появление мысли о том, что главной чертой сознания является возможность уйти от бессонного бодрствования, уснуть. «Сознание есть способность заснуть», – запоминает или записывает Левинас фразу, которая затем войдет в книгу.
Сон протягивается в реальность: ужас безличного оттесняют – лица.
Лицо является лицом, лишь встречаясь с другим «лицом к Лицу».
«Отношение к Лицу другого, – говорит Левинас в одном из поздних интервью, так и не освободившись через всю жизнь от ощущений узника Шоа, – это отношение к абсолютно слабому. К тому, кто совсем не защищен, кто наг и обездолен, то есть к тому, кто одинок, подвластен крайнему одиночеству, называемому смертью» (испанский журнал «Сoncordia» № 3, 1983).
Удивительно, как глубинная суть Лица открывается в иврите. В корне слова «паним» (лицо) звучит обращение Другого (Бога) – ко мне: «поним», выражающее внутреннюю имманентную тайну человеческого духа – «пним», сопротивляющегося своей свободой воли Богу, давшему душе эту свободу.
Левиафан Истории, при всем своем желании, не в силах проглотить пророка Иону, не подчиняющегося Ему Его ж строптивого посланца, ибо в этой ситуации, когда Бог посылает Своей волей человека, они по свободе воли стоят «лицом к Лицу».
Эта истина не несет в себе ни ограничения, ни отрицания, ни даже эманации Бога, эта истина – «чудо вопреки».
По Левинасу, душа как свойство психики, оторвавшейся от Бытия, атеистична по своей природе, и потому «величайшее достижение Творца дать жизнь существу, способному на атеизм, независимость во взгляде и речи». Однако душа изнывает вечной тоской по абсолютному, мечется между политикой и религией. Политика, по сути, борьба за земное признание. Религии до признания нет дела, она – излишество в обществе равных, но это «излишество блистательного смирения, ответственности и самопожертвования, являющихся, по сути, условиями самого равенства» («Тотальность и Бесконечное»).