еще неполна. Зачем я выбрал Бриджпорт, город скрытых значений? В Кале рыдают, не таясь, на перекрестках, под деревьями, в банках. Я хотел предоставить исчерпывающее описание. Но моя лекция не получила признания. Слушатели складывали складные стулья, хотя я все еще говорил. Вы смеялись. Вы сказали, что мне следовало говорить о том, что интересно публике. Я хотел осуществить прорыв. Мое проницательное исследование должно было властно вызвать из глубин памяти всхлипы и стенания, ведь такие вещи имеют значение. Я намеревался инициировать многогранную программу, где были бы слезы и бумажные полотенца. Я неожиданно вошел в комнату, вы рыдали. Вы спрятали от меня что-то под подушку.
«Что у вас под подушкой?» – спросил я.
«Ничего», – ответили вы.
Я сунул руку под подушку. Вы схватили меня за запястье. Будильник взбудоражил. Я поднялся, намереваясь уйти. Мой обзор распространенности рыданий в спальнях профессорско-преподавательского состава Бриджпортского университета безупречен в методологическом аспекте, однако, сказали вы, в нем совсем не чувствуется сочувствия. Вы смеялись, там, в вашей комнате, вытаскивая из-под подушки альбомы с тусклыми, зернистыми фотоснимками, на которых рыдали люди.
Пол сидел в ванне, размышляя, что же ему делать дальше. «Так что же мне делать дальше? На какое деяние подвигает меня история?» Если знаете, о ком они перешептываются, вам, как правило, это не нравится. Если Пол хочет постричься в монахи, это его дело и ничье больше. Мы-то, конечно, надеялись, что он с поднятым забралом включится в крестовый поход против поэзии, объявленный президентом. Время для этого приспело. Глубинные причины поэзии изучены и переизучены. И теперь, когда нам известно, что отдельные островки поэзии все еще сохранились в нашей великой стране, особенно в крупных городах, мы непременно сумеем уничтожить их полностью еще при жизни этого поколения, если дружно возьмемся за работу. Но мы были готовы скрыть разочарование. Право решать принадлежит Полу. «Да никак это лопнувшие сосудики у меня на левой щеке, чуть повыше скулы? Нет, благодарение Господу, это всего лишь крошечные волоски, счастливо избежавшие бритвы вчера, но обреченные пасть в битве с бритвой сегодня». Кроме того, люди, как правило, не очень ясно представляют себе келейную жизнь. Несомненно, они могут пользоваться электрическими лампочками, буде им так заблагорассудится, а их горы и долы ни в чем не уступают нашим. «У них любопытный джем, – заметил Хэнк. – Но, как бы там ни было, решающий голос принадлежит ему. Зато у нас есть его машинка. Так что часть его сейчас наша». Под Половым окном некие люди ласкали друг друга. «Почему под моим окном существуют эти люди? Можно подумать, они не менее осязаемы, чем я, – такие же плотные, с кровью внутри, такие же начитанные». Монашеские дела будут иногда приводить его в город; возможно, мы как-нибудь его увидим.
– Мама, Хого зовет меня к себе поиграть, можно я схожу?
– Нет, Джейн, Хого не из тех молодых людей, с которыми тебе стоит играть. Ему уже тридцать пять, он слишком стар для невинных игр. Может статься, он знает некую совсем не невинную игру и захочет, чтобы ты с ним в нее поиграла, и ты согласишься по своей неопытности, а потом будешь плакать, да поздно. Во всяком случае, именно так я оцениваю сложившуюся ситуацию. Так я ее вижу. Так она выглядит с моей точки зрения.
– Мама, твое деланое смирение идет тебе ничуть не больше, чем это твое старое, замызганное черное платьишко а-ля девочка-со-спичками.
– Это платье, да будет тебе известно, стоило ни много ни мало двести сорок долларов, когда было новое.
– А когда оно было новое?
– Оно было новое в тыща девятьсот восемнадцатом году, когда мы с твоим отцом вместе сидели в окопах, на Великой Войне. Это была такая война, что будь здоров. Ну да, я знаю, что после нее случались и другие войны – лучше освещенные в прессе, возможно, и более затратные, однако нашу войну я всегда буду помнить. Для меня
– Мама, я знаю, что Хого тридцать пять и он насквозь порочен – порочен до мозга костей, – но все равно что-то меня к нему притягивает. К его дому. К не-невинности, подстерегающей меня там.
– Остынь, дочка, не булькай. В моей зловредности есть система.[9] Не позволив тебе идти к Хого домой, я приманю его сюда, к тебе, где мы задавим его черничным пирогом и прочими милостями и вообще обработаем его так, что он белого света не взвидит, тем или иным способом.
– Ну и хитра же ты, мама.
Стих все еще лежал между нами, как сошедший с рельсов огромный вагон.
– Кстати, об этом стихе, – сказали мы, – он рифмованный или свободный?
– Свободный, – сказала Белоснежка, – свободный, свободный, свободный.
– А тема?
– Одна из вечных, великих тем, – сказала она. – Это все, что я могу открыть вам сейчас.
– А не могла бы ты сообщить нам первое слово?
– Первое слово, – сказала она, – «в бинтах и ранах».
– Но…
– В одно слово, – сказала она.
Мы мысленно перебрали все вечные, великие темы в свете слова или слов «в бинтах и ранах».
– А почему бинты предшествуют ранам?
– Метафора самости, защищающей себя броней от пристального взгляда Другого.
– И тема, как мы понимаем, – утрата?
– А что же, – сказала она, – еще?
– А ты конкретизируешь, что именно утратила?