– И она появился? Эта лошадь?
– Нет. Но я ее ожидал. И ожидаю до сих пор.
– Еще один вопрос. Верно ли, что вы допустили, чтобы огонь под чаном потух? Шестнадцатого января, когда вы увлеклись своей персональной вендеттой?
– Да, это правда.
– Чаноубийство. Преступленнейшее из преступлений. Да, Билл, невеселые у вас перспективы.
– И еще надо запоминать, как все пишется, – сказал Пол Эмилии. – Вот первое, от чего мне невыносимо в иностранных странах. Ну кто способен правильно написать
– Понимаю, – сказала Эмилия, только она этого не сказала, потому что она была животное. Не человек. Ее проблемы – не наши проблемы. Ну ее.
– Я стараюсь вести себя разумно, – сказал Пол. – С телефонной компанией – вежливо, с банком – бесцеремонно. А ничего другого они и не заслужили, этот банк, кроме бесцеремонности, и пусть присылают сколько угодно семян цинии, все равно я останусь при своем мнении. Но теперь, когда я ушел в Телемскую Обитель, под начало нашего толстопузого аббата, я делаю все, что мне заблагорассудится. Этот веселый проказник и притворный педант снова в стельку и знать не знает, что я здесь, на войне кошкопродавцев, сшибаю грошик-другой как корреспондент журнала «КошеМир». Жаль только, нету со мной Белоснежки. Ей было бы хорошо, мне было бы хорошо, мы могли бы заползти за вон ту груду использованных аркебузных пыжей и рассказывать друг другу, какие мы на самом деле. Я уже знаю, кто я на самом деле, но пока не знаю, кто на самом деле она. Возможно, на самом деле она не такая, как прочие девушки, которых я знал доселе, – не такая, как Джоан, не такая, как Легация, не такая, как Мэри, не такая, как Амелия. Не такая, как все эти дамы былых времен, с кем я проводил части своей юности, те части, что я пооставлял всем этим попам во всех темных клетушках с занавесочками и раздвижными дверками, пока не связал судьбу с телемитами и не начал делать все, что мне заблагорассудится. Положа руку на сердце, я не совсем уверен, что теперь я лучше, чем был тогда, в былые времена. Тогда я по крайней мере не ведал, что творю. А теперь ведаю.
«Пол лягушка. Насквозь лягушка. Я думала, что в какой-то момент он сбросит свой болотно-склизкий, пупырчато-бородавчатый, буро-зеленый покров и явится омытым сотнями блистающих оттенков принцеобразия. Но он –
– Я люблю тебя, Белоснежка.
– Я знаю, Хого. Знаю, потому, что ты говорил мне это уже тысячу раз. Я в этом не сомневаюсь. Я убеждена в искренности и теплоте твоих чувств. И должна признать, что твоя рослая брутальность произвела на меня отрадное впечатление. Твоя прусская стать не оставила меня равнодушной, равно как и петли хромированных цепей на твоем мотоциклетном дублете, а также изящные шрамы на левой и правой твоих щеках. Но «любви» этой не суждено сбыться, причиной чему твоя кровь. Кровь в тебе – не чета этой «любви», Хого. Твоя кровь недостаточно голуба. О я знаю, что в нашу демократическую эпоху вопросы крови считаются несколько
– Но как же любовь? Любовь, которая, по словам Стендаля, властно захватывает наши чувства и с головокружительной беззаботностью отвергает все прочие соображения?
– Ты, Хого, очень удачно подметил насчет «головокружительной беззаботности». Именно в этом состоянии я и не нахожусь. Я спокойна. Я спокойна, как лампа, спокойна, как государственный секретарь. Мое спокойствие уравновешивается твоим головокружением.
– Знаешь, Белоснежка, твои кровяные доводы весьма весомы, и я признаю, что здесь есть зазор – между кровью моей и кровью царственной. Зато в моей крови горит лихорадка. И я предлагаю эту лихорадку тебе. Моя кровь словно полна огня святого Эльма, настолько горяча она и заряжена электричеством там, у меня внутри. Если эта лихорадка, эта грубая, но при том благородная, страсть хоть отчасти возвышает меня в твоих глазах либо в какой-либо другой твоей части, тогда, быть может, и не все еще потеряно. Ибо даже дурной человек может иногда устремить взор свой к звездам. Даже дурной человек может дышать и надеяться. Я цепляюсь за надежду, что, едва осознав во всей полноте всю ярость горящей во мне лихорадки, ты сочтешь ее облагораживающей, а меня – облагороженным, и я вдруг явлюсь тебе приемлемым супругом, хотя прежде таковым и не являлся. Я знаю, такая надежда шатка.
– Нет, Хого. Она ничуть тебя не облагораживает, эта самая лихорадка. Я бы, может, и хотела бы, но – нет. С моей точки зрения, это самая рядовая лихорадка. Две таблетки аспирина и запить водой. Я знаю, это банальная и даже жестокая рекомендация, но других у меня нет. Меня самое уж столько лупили со всех сторон все эти последние происшествия и непроисшествия, что еще немного – и я попросту взорвусь. Доброй тебе ночи, Хого. Уноси куда подальше свое порочное обаяние. Свое мастерски смастеренное порочное обаяние.
Мы сидели в придорожном кафе и вспоминали о днях былых. О тех, что быльем поросли. Затем подошел хозяин. С ним был полицейский. Полицейский носил черную кожаную дубинку и книгу Рафаэля Сабатини.
– Вы слишком далеко на тротуаре, – сказал полицейский. – Вы должны сидеть по ту сторону деревьев в кадках. Вы не должны выдвигаться более чем на десять футов от линии здания.
Мы передвинулись за линию здания. Мы могли с равным успехом вспоминать о днях былых на любой стороне деревьев в кадках. Мы вели себя мирно и дружелюбно, мы всегда так. Но, перемещая столик, мы расплескали напитки.
– Я выставлю вам дополнительную плату за запятнанную скатерть, – сказал хозяин.
Тогда мы стали поливать остаток скатерти остатком напитков, пока она вся не стала одного цвета, красно-розового.
– Покажите нам это пятно, – сказали мы. – Ну где оно, это пятно? Покажите нам пятно, и мы заплатим. А пока вы его ищете – еще напитков.
Мы любовно оглянулись через несколько дюймов пространства на то место, где сидели