— Длинная канитель рассказывать, товарищ Чапаев. — Бородач облизал губы, погладил курчавую окладистую бороду. — Я у этого кровососа Пантелеева пять лет в работниках жил. А стал уходить в шестнадцатом, он мне шиш масленый заплатил да сказал, что ещё с меня причитается. Драл, драл, хапун, и с живого и с мёртвого, богатство своё составляючи! Дочке музыку и разные финтиклюшки…
Он замолчал и со злобой покосился на пианино.
Чапаев взял бородача за локоть, мягко сказал:
— Эх ты, «крышку ему ломай»… Да ведь тут пот и кровь, труды твои. Оно, пианино-то, теперь твоим стало. — Василий Иванович посмотрел на женщину, вытиравшую передником с пианино пыль. — Наше оно теперь, общее. Вчера кулацкая дочка на пианино играла, а завтра… завтра ваши дети будут. Непременно будут! Так я говорю?
Мужик виновато улыбнулся:
— У меня теперь и у самого на сердце поотмякло. Правильно сказываешь, товарищ Чапаев.
Из купеческого дома Чапаев зашагал в сельсовет.
Председатель написал комдиву расписку на хранение пианино.
— Кажись, всё, — проговорил он, переводя дыхание, и принялся вслух читать написанное.
Василий Иванович слушал внимательно.
— Добавь: «За порчу и поломку сурьёзного инструмента, называемого пианино, подлежу немедленной каре со стороны ревтрибунала».
Председатель хотел возразить, но, взглянув на Чапаева, промолчал и дописал.
— Теперь всё?
— Всё. Распишись. Так. Давай сюда. — Сложив расписку вдвое, комдив спрятал её в планшетку.
Над головой проплывали разорванные в клочья дождевые тучи. Холодный ветер кружил по дороге пыль.
Въехали в Лбищенск.
И вот снова просторная, с потемневшими стенами казачья изба. Под низким потолком — висячая лампа с жестяным абажуром, в переднем углу прадедовские закопчённые иконы, а под ними — вырезанные из «Нивы» засиженные мухами картинки.
Хмурый Чапаев расхаживал из угла в угол.
Он морщил лоб, останавливался у окна, барабанил тонкими пальцами по переплёту рамы. Унылое однообразие сумрачной улицы нагоняло тоску, и Василий Иванович снова начинал ходить по избе.
Тиф безжалостно валил с ног бойцов, части замедляли продвижение вперёд. Отставали обозы.
Позади — Белебей, Чишма, Уфа, Уральск. Сколько было сражений! Сколько пережито радостных и горестных минут!
Присев на корточки, Василий Иванович достал из-под кровати саквояж. Под бельём лежала тощая связка разных бумаг и документов. Развязав бечёвку, он стал проглядывать пожелтевшие, помятые листы. Под ноги упал свёрнутый вдвое маленький листик бумаги. Василий Иванович поднял его, развернул.
Пока Василий Иванович читал, лицо его светлело, прояснялось. Вспомнился Русский Кандыз, бородатый мужик, чёрное блестящее пианино, взволнованная женщина…
Вырвав из тетради лист, Чапаев написал письмо. Перечитал и остался доволен. Улыбаясь и щуря правый глаз, он запечатал конверт и вызвал Исаева:
— Отправь, Петька!
Исаев ушёл.
Чапаевым овладело грустное настроение. Вспомнился недавно отозванный на другую работу комиссар Фурманов, самый близкий соратник, наставник и друг, и на душе стало ещё тоскливее.
И работали-то они всего полгода вместе, а вот, кажется, будто всю жизнь прошли плечом к плечу, не расставаясь.
Как многому научился Чапаев у Фурманова, этого настоящего коммуниста, умевшего зажечь горячим большевистским словом сердца людей! Смелый и храбрый, он вместе с чапаевцами ходил в атаки, не щадя своей жизни. А сколько провели они в беседах длинных зимних ночей, и какие бескрайние дали открывались Чапаеву после каждой из таких бесед с Фурмановым!
Василий Иванович встал. Он не мог больше оставаться один. Накинув на плечи шинель, Чапаев направился в соседнюю избу, в которой остановился Батурин, новый комиссар дивизии.
Стоял июнь тысяча девятьсот тридцать шестого года. Зрели хлеба, цвели травы.
Как-то под вечер я приехал в станицу Красную. Она залегла в сорока пяти километрах от Уральска.
В просторном доме станичного Совета было прохладно и тихо.
Перед столом председателя сидел молодой человек в роговых очках, с фетровой шляпой на коленях.
Прочитав мой документ, председатель улыбнулся:
— Вы у нас второй. Вот этот товарищ тоже насчёт Чапаева. Познакомьтесь-ка.
Мы познакомились. Молодой человек в очках оказался композитором.
— Знаете, — взволнованно рассказывал композитор, — я тут обнаружил письмо Василия Ивановича, адресованное им незадолго перед смертью в Русский Кандыз. Письмо туда не дошло, а каким-то образом застряло в архиве Совета. Вот посмотрите.
Письмо было написано на листочке, вырванном из ученической тетради. Чернила выцвели и порыжели, пожелтела и бумага. В правом углу выступили крапинки бледно-зелёной плесени.
В письме Чапаев просил сельсовет сообщить ему, в каком состоянии находится пианино, интересовался, учатся ли школьники музыке. Он обещал как-нибудь заехать послушать музыкантов, умеющих играть на барском инструменте.
Когда я возвратил письмо композитору, он бережно положил листочек в портфель и тем же взволнованным голосом продолжал:
— Ведь я уроженец Русского Кандыза. Мне тогда, в девятнадцатом году, одиннадцать лет было, и ходил я в третий класс. На этом пианино я учился музыке.
ТЁЗКА
Весь день полковник Губашин, высокий, худой человек с гладко выбритой головой, был молчалив и задумчив. Он нервно шагал по палубе парохода, и его, казалось, не трогали ни тихая, кроткая Волга, ласково сверкавшая в лучах сентябрьского солнца, ни Жигулёвские горы, уже кое-где тронутые багрянцем и золотом.
Сосед полковника по каюте Алексей Алексеевич Соловьёв, рабочий-горьковчанин, проводивший свой отпуск в путешествии по Волге, не узнавал Губашина.
Они плыли вместе от Астрахани и в дороге сдружились: часто подолгу беседовали или играли в шахматы. Обоим перевалило за пятьдесят, и рассказать каждому было о чём.
Сегодня же Губашин как будто старался избегать Соловьёва. Стоило Алексею Алексеевичу