Князья, княгины — те дружья мои,
Богатые купчи — те братья мои».
Вывел богатый брата своего,
На чистое на поле выпроваживал.
Науськал богатый тридцать кобелей,
Стали убогого рвать и терзать.
Взмолился убогий самому Христу:
«Сошли мне, Господи, грозных ангелов,
Грозных ангелов двух немилостливых!
Вынимайте душу от белого тела! »
Услышал Господь молитву его:
Сослал ему Господь легких ангелов,
Легких ангелов, двух архангелов:
Изымали душеньку со радостью,
Кладывали душеньку на золоту мису,
Проносили душу самому Христу.
Как бросило богатого о сыру землю,
Не узнал богатый ни дому, ни детей,
Ни дому, ни детей, ни жены своей.
Взмолился богатый самому Христу:
«Сошли мне, Господи, легких ангелов,
Легких ангелов, двух архангелов,
Вынимайте душу от белого тела! »
Не слушал Господь молитвы его:
Сослал ему Господь грозных ангелов,
Грозных ангелов двух немилостливых.
Вынимали душу не со радостью,
Кладывали душеньку на вострое копье,
Проносили душу во огненну реку,
Во огненну реку, во кипучу во смолу.
Увидал богатый брата своего:
«Братец ты, братец, убогий Лазарь!
Омочи-ка, братец, безымянный перст в окиян-море,
Помажь-ка, братец, печальные уста! »
Отвечал убогий брату своему:
«Братец ты, братец, богатый Лазарь!
Как жили мы были на вольном на свету,
Не знали мы, братец, никакого греха:
Брат брата братцем не назывывали,
Голодного не накармливали,
Жаждущего не напаивали,
Голого не одёвывали,
Босого не обувывали,
Красную девицу из стыда не вывели,
Колодников-тюремщиков не навещивали,
Убогого в путь-дорожку не проваживали.
Теперь воля не моя, воля Господа,
Воля Господа, Царя Небесного».
Слепец, сидя на паперти храма и подняв к небу незрячие очеса, перебирал струны гудка. Скоромных песен в пост не поют, и потому по всей Москве в эти дни слышнее стали голоса калик перехожих, лирников. Иван Федоров, выходя из церкви, приостановился и дослушал до конца старинный назидательный сказ. Крякнув, щедро оделил певца.
Мороз отдал, и небо было промыто-синим, и уже вовсю журчали ручьи, и тонкий пар заволакивал ждущие весеннего освобождения поля. На Москве-реке уже разобрали зимний мост и уже тронулись с тихим шорохом серо-голубые льдины, отрезая Заречье от тутошнего берега. На льду Неглинной вода стояла озерами, готовясь бурно помчаться во вспухающую весенним половодьем Москву. «Братец ты, братец, богатый Лазарь… » Вот и мать привечает странников и убогих, а все одно: редко кто посчитает наделе братом своим убогого странника!
Подымаясь в гору к своему терему, Иван остаялся вновь. Маленький мальчик на тоненьких ножках, чем-то напоминавший ему Ванюшу, хлюпая носом, возился в луже, сооружая из талого снега плотину для уличного ручья.
— Чего ето у тя? — спросил Иван добрым голосом. — Никак, корабли пущать надумал?
Малыш поглядел на взрослого дядю недоверчиво. Ничего не отвечая, дернул плечом, упрямо склонил голову, не мешай, мол! И Иван, бледно усмехнувши, побрел дальше. Сын, верно, сейчас тоже что-нито мастерит с Лутониной ребятнею, возится в лужах и думать не думает о родителе своем!
Он вновь остаялся, не чуя мокрых ног, слушая непрерывное журчание воды, вдыхая влажный ветер из Заречья со всеми запахами пробуждения — сырой земли и талого навоза, острого запаха хвои из заречных боров. Снег таял на глазах, обнажая щепу, гниль, прошлогоднюю рыжую траву… Пахло кладбищем, и, когда наносило заречною свежестью, такая сумасшедшая вдруг подымалась тоска и тяга куда-то в небесную синеву, в дали дальние, в степи, в чужие неведомые города…
Барашки-облака стадами наплывают на промытую небесную твердь. Уже где-то там, за Коломной, на Оке, на Волге с гулом и треском, подобным огненным ударам тюфяков, лопается лед, вода громоздит и рушит ледяные заворы, прет, подтапливая берега; купцы уже смолят свои лодьи и учаны, и везде пахнет талым снегом, землею, весеннею радостью пробуждения. Овраги полны воды, а над крутящейся темною влагой повисли, словно золотые пушистые цыплята, мохнатые шарики цветущей вербы. Солнце сквозь зипун грело ему спину, и ни о чем не хотелось думать! И думалось — обо всем…
Нога за ногу побрел к себе. Без Маши и без маленького Ванятки в доме стало тихо и скучно, словно все длились и длились бесконечные похороны. Непутем припомнилась давешняя нижегородская жонка-вдова, и сам испугался Иван, что столь скоро предает Машину память, потщился отогнать от себя греховное видение…
Мать встретила, поджимая губы. То ли она сердилась на него за Машину смерть? Не понять было. Он поснедал молча, не подымая глаз, рассеянно глянул на комочек живой плоти в руках у кормилицы. Все не мог привыкнуть еще к этому новому сыну, при рождении погубившему свою мать. Дева Феврония! А сам бы он хотел так: умереть вместе с нею? Нет, о смерти не думалось в эти весенние дни!
Мать, дождав, когда Иван выхлебал щи, повестила будничным голосом, что приезжали от владыки, зовут к самому Пимену.
— Велели не стряпая! Да я уж помыслила: пущай поснедает в спокое, потом и скажу!
Иван молча наклонил голову, еще посидел, полузакрывши глаза, решительно встал, тряхнул кудрями. Опять за кормами пошлет, подумалось, мало ему, псу!
Дело, однако, на сей раз было гораздо сложнее.
На днях Пимена вызывал сам великий князь, прослышавший про нестроения в митрополии.
— Што? — вопросил, глядя сердито тяжелыми, в отечных мешках, глазами. — Киприан опять ладит на Владимирский стол? Ксендзы одолели, поди?
Пимен начал бормотать о том, что все епископы как один… Со времен своего заточения в Чухломе Пимен страшился князя панически, и каждый раз, являясь к нему на очи, сожидал очередной опалы.
— Пущай Федор свое говорит! — прервал его Дмитрий, не дослушав. — А ты не езди! Не велю! Вот и весь мой сказ!
Князь не велел! Но князь был вельми болен, и безопаснее было (тем паче что фряги обещали помочь), безопаснее казалось съездить, одарить, подкупить и добиться от нового патриарха Антония подтверждения