Подъезжая к мосту, один пробормотал полувопросительно:

— Кажись, наши тамо?!

В Москве, однако, было тихо. Чернь, лишенная своих бояр-предводителей, угомонилась. По улицам то и дело проезжала конная сторожа в бронях, и Ивана, который, сдав дела и отчитавшись перед дворским, устремил домой, пару раз едва не забрали в полон.

На его стук тотчас отворились ворота — верно, ждали. Кинув чембур и едва не упав, слезая с седла, Иван кинулся в горницу. Мать встретила в сенях.

— Сын! — сказала и, на незаданный вопрос, торопливо: — Жива! Плоха очень, вся горит, огневица, должно!

Содрав с плеч зипун и толкнув дверь, он ввалился в горницу. Маша лежала исхудалая, плоская, не видная под одеялом, с блестящим птичьим взглядом, устремленным куда-то вдаль и сквозь. Трудно узнала Ивана, узнав — заплакала. Снова ухватила его за холодные ладони, прижала к своей груди, заговорила торопливо, мешаясь в словах:

— Хотела всю жисть… как матушка твоя, опорой тебе, и вот… Не хватило сил… Болела, за то ты меня и не любил… А я все одно надеялась, так ждала из Орды! Не судьба нам, видно…

Он пытался ей возражать, бормотал что-то, сдерживая бегущие слезы. Она качала головой, перекатывая ее по взголовью, от нее и на расстоянии веяло жаром. Требовательно попросила:

— Поцелуй меня! — Прошептала после: — Маленького токмо не обидь! Коли… мачеху… жалимую, добрую к детям! Мама поможет!

Она замолчала, хрипло дыша. Потом заговорила снова:

— Думала, как дева Феврония, и умрем вместе, а — не довелось! Не забывай меня, Иван, и другую полюбишь коли — все одно не забывай! — И с горькой складкой рта домолвила словами песни: — «Если лучше меня найдешь — позабудешь, если хуже меня найдешь — воспомянешь… »

Он держал ее за руки, кивал молча, чувствуя в груди жгучую, рвущую боль. Дева Феврония! Только тут понял, почуял вдруг, как дорога, как неотрывна от сердца, пусть некрасивая, болящая, всякая! Тяжелые мужские слезы капали на постель. А она говорила, говорила, повторяя одно и то же, вдруг замолкла, пристально глядя вдаль, выговорила ясно:

— Там, в высях горних, на зеленом лугу, встретимся с тобой. И уже никогда, никогда не расстанемся! Верно, Иван? Только ты меня не забывай никогда, не забывай, слышишь?

Маша начала метаться, путать слова. Мать и приглашенная знахарка подступили к постели. Мать отвела Ивана, строго сказала:

— Сейчас менять будем исподнее, тебе не надо глядеть! — Подала ему чару горячего меду. — Выпей! И повались, не спал, поди, вовсе. Глаза провалились совсем! Не боись! Поди, коли что — разбужу.

Сколь он спал — не помнил. Почуял только, что мать тихонько трясет его за плечо:

— Встань, пробудись!

Он, чумной со сна, еще не понимая ничего, поднял голову. В горнице полюднело, на лавке сидел священник.

— Пробудись, — говорила государыня-мать. — Поди простись с нею, уже и пособоровали! Отходит!

У Маши, пока он спал, вовсе заострилось лицо. Глубокие тени легли вокруг глаз; глядела она мутно, никого почти не узнавая. Поднесли маленького: сморщенный комочек плоти, замотанный в свивальник, с первого дня жизни остающийся без материнской обороны в суровой и многотрудной жизни. Подошел на тонких ножках Ванята, немо и боязливо прикоснулся губами к материнской щеке.

— Иван? — позвала умирающая. — Не вижу уже ничего, ты тут, Иван?

Он взял ее за руки, прижался мохнатой щекой к дорогому лицу. Она сделала движение пальцами — огладить его, не смогла поднять руку, только «Не забывай! » прошептала.

Он так и сидел, наклонившись над нею, щека к щеке, сжимая ее птичьи, тонкие, холодеющие персты в своих дланях. Вот по всему Машиному телу прошел трепет. Она выгнулась, до боли сжала его руку, еще что-то пыталась сказать, кажется, опять просила не забывать ее, и медленно начала холодеть. Он уронил ее увядшие, потерявшие силу и тепло пальцы, осторожно и крепко поцеловал в уста.

— Уснула? — спросила Наталья, жаждая ошибиться.

— Умерла, — ответил, помедлив, Иван. Сам сложил ей руки на груди и прикрыл глаза, на которые мать тотчас положила, чтобы не открывались, два медных алтына.

Пока батюшка читал отходную, Иван сидел выпрямившись, полузакрывши веки, чуя, как рушит внутри него какая-то огромная сыпучая гора и так же быстро и страшно нарастает одиночество. Он с трудом повернул голову, вопросил:

— Сына-то как хотела назвать?

— Сергием! — готовно подсказала мать. — В честь радонежского игумена!

Он молча кивнул, не в силах еще по-годному подумать о новом сыне. Немо дал себя отвести посторонь, ибо не мужское дело глядеть, как обмывают и одевают покойницу.

— Мама, — спросил, — я очень виноват перед ней?

— Не гневи Господа! — ответила мать строго. — И жисть, и смерть — в руце Его!

На похороны и поминки собрались все. Приехали Тормасовы, прибыла из Коломны Любава с зятем. Из деревни прискакали Лутоня с Мотей и четырьмя детьми, которые тотчас затеяли тихую возню с Ванятой и Алешей Тормасовым, совали им деревенские гостинцы, а Ваняте подарили вырезанного Лутоней деревянного коня.

А после поминок, на которых говорилось преимущественно о ссоре великого князя с Владимиром Андреичем (ратной беды не произошло, и теперь все жалели засевшего у себя в Серпухове московского воеводу; поминали его многочисленные одоления на враги, и битву на Дону, и разгром Тохтамышевой рати, жалели, баяли даже о сугубой, излишней, по мнению многих, строгости князя Дмитрия, но никто не предлагал уже Владимира Андреича в великие князья, молча были согласны с давним решением митрополита Алексия), после поминок, когда прибирали со столов, раскрасневшаяся Мотя предложила забрать к себе маленького Иванушку:

— Пущай погостит, попьет молочка парного! — И такая была в ее словах отзывная доброта, такое желание помочь, что Иван опять едва не расплакался. — Мы и маленького возьмем! Ужо выкормим! Каки тута у вас на Москве кормилицы!

Наталья, у которой запершило в горле, справясь с собой, возразила:

— Малого не отдам. Не ровен час… Пущай у меня на глазах! А Ванята хоть и погостит на деревне, все не так сиро будет ему!

Иван только молча, кивком подтвердил решение матери. Так было лучше для всех. И опять ему глянуло в душу: какая это великая сила — участие родичей друг в друге! Не на этом ли глубинном основании семейных связей и взаимных помощей высятся и все прочие многосложные устроения людские, вплоть до государств, раскинутых на тыщи поприщ пути? И не с развала ли семьи начинает и всякое иное падение?

Ванятку увезли в деревню. В доме стало тихо. Иван готовился ехать собирать зимний корм. Близились Святки, и уже становило ясно, что войны между братьями не будет. Тем паче что в дело вмешался сам Сергий Радонежский, вскоре явившийся на Москве, а в Серпухове об утишении страстей деятельно хлопотал его ученик игумен Афанасий.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

О том, что в феврале этого года на патриарший престол в Константинополе взошел Антоний, друг и покровитель Киприана, Федор Симоновский узнал в первой половине марта.

Переговоры между великим князем Дмитрием и Владимиром Андреичем стараниями духовных лиц приближались к видимому благополучному концу. Владимир Андреич уже почти дал согласие на заключение ряда, однако требовал предварительного освобождения своих захваченных бояр, и не просто освобождения, а и «восстановления чести», то есть возмещения порушенного добра, виры за убитых дружинников и извинений от самого Дмитрия.

К великому князю двинулся уговаривать его игумен Сергий, а епископ Федор вновь занялся совокуплением собора — «сколачиваньем блока», как сказали бы в XX столетии, — иерархов, недовольных Пименом.

Собрать рекомый синклит он сумел уже Великим постом, как бы для встречи нового Рязанского владыки,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату