Заплачу ему вот этими дукатами и серебром урусутов! У меня еще много серебра, гляди! Не думай, Беска, что Мамай беден! Мамай богат! Он — хороший друг, верный друг! И станет еще богаче, когда вернется!
«Не понимает! — думал кафинский консул, кивая, головой и остерегающе посматривая на своих спутников. — Верит! Глупец! Варвар! Жестокий в час успеха и угодливый в поражении! — Джанноне все более успокаивался и уже остраненно, чуть свысока, взглядывал на глупого татарина. Думал, усмехаясь про себя:
— Будет тебе корабль! Тот самый, на котором Харон перевозит души усопших!»
Выслушав угодливые заверения фрягов, проводив консула, Мамай и вовсе повеселел. Он только что отослал сына с дружиною удальцов и грамотами в Литву, к великому князю Ягайле… Он вновь, уже в одиночестве, сыто обозрел сундуки с добром, парчою и шелком, бархатом и тафтой, соболями и куницами, серебром и золотом, древними сосудами, серым и розовым жемчугом, рубинами, ясписами и смарагдами… Оо! Он еще соберет новое войско! Он приведет сюда закованных в латы рыцарей! Он созовет приднестровских татар, приведет литвинов и турок, он будет вновь на коне! Пусть только кафинские фряги помогут ему выбраться отсюда морем, а там — там он и им покажет…
Он всем покажет, сколь тяжела еще и теперь его рука!
Фряги встретили его! Встретили, как повелителя! Кланялись. Поднесли хлеб-соль и вино! И все было хорошо, и все будет славно, и Тохтамыш долго не усидит! Завтра фряги покажут корабль, на котором он поплывет в Галату!
Хороший корабль, крепкий корабль! На нем он увезет сокровища и все начнет сызнова!
Ночью он приблизил к себе одну из жен, ласкал, удовлетворенный, надел ей на руку дорогой индийский браслет с камнем «глаз тигра». И был весел наутро, и весело приказывал увязывать и торочить к седлам коней сундуки и баулы с добром.
Даже и тогда, когда сундуки грузили на корабль, а ему подали лодью с вооруженными фряжскими гребцами, он не понял, не уразумел ничего. На корабль ему так и не дали взойти. Вернее, дали только подняться на борт, и тотчас отрубленную голову Мамая в кожаном мешке сбросили обратно в лодью, а безголовое тело тяжело плюхнулось в воду, и ему вослед попадали, отягощенные камнями, тела его ближайших приверженцев и нукеров. С проигравшим роковую игру власти варваром, который возомнил себя равным государям европейских стран, церемониться не стоило. Так единогласно решили на совете кафинского консула в присутствии епископа католической восточной церкви. Посольство, отправленное к Тохтамышу, загодя знало об этом.
Голова Мамая в кожаном мешке и солидные дары из доставшейся фрягам добычи были тотчас отосланы Тохтамышу с нижайшею просьбою о возвращении захваченных Мамаем двенадцати генуэзских селений, о чем уже двадцатого ноября был подписан и скреплен печатями обеих сторон договор.
Не много более месяца прожил Мамай после побоища на Дону. А поддержавшие его и толкнувшие на это сражение генуэзцы, несмотря на страшные потери (четыре тысячи генуэзских ратников, почти вся воинская сила Кафы и Солдайи, легла на Куликовом поле!), вновь оказались в известном выигрыше, укрепив свою власть над Судаком и расширив территорию вокруг Кафы, хоть и пришлось им на время расстаться с замыслами одоления далекой православной Руссии. Тем паче, что вскоре после сражения на Дону достигла Кафы горестная для нее весть о сдаче в плен всего генуэзского войска у Кьоджи.
Ну, а Мамай и мертвый явился-таки на Руси в облике отдаленного потомка своего еще раз! Но это уже иная повесть, иных исторических времен.
Часть четвертая. ГОРЬКОЕ ПОХМЕЛЬЕ
Глава 1
Дмитрий, сам не признаваясь себе, услышав про смерть Микулы Вельяминова, ощутил что-то похожее на тайное удовлетворение (нет, не радость, конечно, не радость!). Почему погиб свояк? Не ждал ли, не спасал ли его, Дмитрия, прослышав, что великий князь выехал, направляясь в чело войска, и потому только и не отступил на бою, и дал себя убить, когда он, князь, потерявши силы и духом ослабев, брел бранным полем к стану Боброка, намерясь уже, уцелеет ежели, бежать на Москву? Думать сие было непереносно. И непереносно было после подобных дум зреть шурина, победителя, коего ныне чествовало все войско… Зреть, сознавая, что — да, опять Боброк! Боброк, а не он одолел Орду и сокрушил, на ниче обратив, надменного Мамая!
Все это навалилось на второй день. В первый было ни до чего, когда отмывали, кормили, почти как малое дитя… От первого дня запомнилась лишь (и долго долила) незнакомо-ненавычная, вдруг навалившаяся на него тяжесть своего большого и грузного тела. Посаженный на ременчатый походный столец, хотел встать и почти свалился опять на задрожавших, подогнувшихся ногах.
Ночью князь метался в жару. Холопы то и дело подносили морошковое кисловато-прохладное питие. На миг становилось легче. Крепко заснул он только к утру. Проснулся поздно, на полном свету уже. Поддерживаемый под руки, вышел из шатра. Долго глядел туда, через Дон, на ту, страшную и поднесь, сторону, где мурашами копошился люд: разъезжали комонные, пешцы подбирали трупы. Рядами уложенные на попонах на том берегу, лежали, стонали, бредили, раскачиваясь или немо сжавшись, ждали переправы раненые.
Уже переправленных перевязывали по-годному, укладывали на телеги. Скрипя плохо смазанными осями, возы со страшною ношей своей, колыхаясь, выбирались на кручи и катили, катили безостановочною долгою чередой мимо княжеского шатра, туда, в московскую сторону.
К нему никто не подъезжал, ни о чем не прошал. Бояре все были на той стороне, все в делах и в разгоне, и Дмитрий вновь почуял острый укол самолюбия: не надобен он! Все без него сами ся деют… Хотя, что он мог бы сейчас велеть, что приказать? Дмитрий и сам не знал.
— Где Бренко? — вопросил. Холоп дернулся ответить, кметь из молодшей дружины княжеской грубо дернул того за ворот зипуна, и холоп подавился словом.
— Где Миша? — требовательно повторил Дмитрий, начиная понимать.
Опущенные глаза дружинников досказали остальное… Выходит, и Бренка он оставил на смерть! И тот, прощаясь с ним, с князем, знал уже, что видятся они во останешний раз! Холодом вороненого харалужного лезвия полоснуло по сердцу одиночество. С Мишей ушли потешные игры, лихая гульба, озорные набеги на загородные терема боярские, с Мишей ушло далекое удалое отрочество, все еще не угасшее, не пережитое, пока Бренко был жив… И он снова взглянул, потерянно и ослепленно, на раненых в заскорузлом от крови тряпье, что колыхались на тряских телегах, постанывая сквозь зубы, когда становило невмоготу. И так им колыхаться и трястись, в жару, в дурном запахе гниющих ран, еще неделю, и кто из них живым доберется до дому, до бани, до жены и детей, до бабки-травницы, что очистит застарелые язвы, нажует целебного зелья, наложит на изгнившую плоть и, пришептывая древний заговор, перемотает по-годному покалеченную руку, ногу ли, голову?.. С раной в животе мало кто и доберется домой! И дальше, оторвав взор от вереницы телег, упрямо лезущих друг за другом сюда, на угор, прямь княжого шатра (и отогнать посторонь нельзя, сором!), поверх возов глянул в заречье, куда бы теперь, в сей миг, и побоялся скакать столь незаботно и легко, как еще сутки назад, хотя там уже, кроме полоненных, перевязанных вервием да забитых в колодки, и нет уже ратного ворога ни одного!
Гнали скот. Мычали степные коровы, быки ярились, сгибая шеи, рыли землю рогом, то застывая, то под охлест бича кидаясь в короткие бешеные пробежки. Вдали конные ратники сбивали в табун, собирая по полю, татарских коней…
Повеяло ветром, и в душную вонь навоза и смрада грустно и легко вплелся далекий давешний аромат вянущих трав, речной воды и горький запах костров, на которых сейчас варят мясное хлебово для усталых воинов. И снова дрожью пережитого ужаса, мурашами, поползшими по всему телу, припомнился Дмитрию бой, и бранный пот, и задышливая ярость, и труд, и отчаяние, когда он решил, что все кончено и они разбиты, а Боброк, оказывается, ждал, не вводя в дело своих свежих полков, ждал, давая полностью истребить передовой полк московский… Ему было горько, как никогда, он опять чуял себя злым, изобиженным мальчиком, тем самым, коего снисходительно презирал когда-то Иван Вельяминов. И невесть, что бы еще подумалось великому князю московскому, кабы не подскакали разом, целою кучей, Акинфичи во главе с маститым Романом Каменским: братья Свибла — Иван Хромой и Александр Остей, Иван Бутурля, Андрей Слизень, Михайло, Федька Корова — с Романовичами: Гришей Курицей, Иваном Черным и Юрием. И тут же подоспел Григорий Пушка-Морхинин, двоюродник Романа Иваныча Каменского, и тоже с детьми —