Девчонки все сразу затараторили, зажестикулировали, заприплясывали вокруг, и только Алена осталась безучастной.
В этот же день Валентин Кузьмич позвал Алену к себе в кабинет. Когда она вошла, быстро поднялся навстречу, усадил на тот самый, продавленный, диван, вопросительно заглянул в лицо.
— Ты ведь хотела в Ленинград письмо послать?.. Рассказывай.
— А я послала.
Она сидела неестественно прямо, напряженно...
Валентин Кузьмич невольно опустил глаза.
— Ответа не получила?
— Нет еще.
Он подвинулся к Алене.
— Я не сказал тебе в прошлый раз... Мы ведь писали... по тому адресу. Сразу же, как тебя привезли.
— Никто не ответил? — медленно и словно сопротивляясь своей догадке, спросила Алена. И поднялась с дивана.
— Никто.
Глаза ее потемнели.
Валентин Кузьмич тоже встал и заходил по кабинету. Он чувствовал на себе ее ждущий взгляд и, чтобы только не молчать, чтобы скрыть свою беспомощность, заговорил торопливо:
— Этот человек мог... уехать в другой город, мог...
— Валентин Кузьмич, я пойду. Можно? — неожиданно сказала Алена, и он растерялся, остановился посреди комнаты.
— Куда пойдешь? Подожди.
Он хотел и не мог сказать ей обычных в таком случае успокоительных слов о том, что у нее есть друзья, есть родной дом. Как и у всех ребят этого дома, есть хорошее, интересное будущее... Он не сказал этих правдивых, правильных слов, потому что были они общеизвестны, потому что стоящее за ними казалось ребятам само собой разумеющимся.
В том, что чужие люди заботились о них, любили их как кровных детей, детдомовцы не видели ни подвигов, ни заслуг. А того, что страна, живущая на скудный паек только-только отгремевшего военного времени, отдает им самое лучшее, порой просто не замечали. И Валентина Кузьмича нисколько это не огорчало. Он не разделял мнения воспитателей, видевших в этом черствость и неблагодарность. Больше того, он радовался этой кажущейся неблагодарности и рассуждал по-своему. Он считал, что детдомовцы ведут себя точно так, как все нормальные дети в нормальных семьях. И это было для него важнее и ценнее всяких формальностей и условностей. «Разве дети испытывают благодарность к родителям за то, что их кормят и одевают? Разве сознательно принимают они родительскую заботу, доходящую порой до самопожертвования? Нет. Осознание, оценка этого приходят позже, возникают в душе повзрослевшей. Тогда появляется и благодарность — не та, легкая и обязательная, похожая на вежливость и потому холодноватая. А другая — самостоятельно и постепенно выросшая в этой повзрослевшей и поумневшей душе. И не просто благодарность. А чувство... Чувство благодарности».
— Я пойду, Валентин Кузьмич?
Он открыл перед ней дверь.
Почему-то она сразу, едва услышав, оттолкнула тогда, не приняла к сердцу его слова о письме, давно отправленном в Ленинград и оставшемся без ответа. Она даже не успела расстроиться — так мгновенна была ее реакция неприятия этого страшного известия.
Валентин Кузьмич был с ней добр и сдержан, как всегда со всеми ребятами. Он ни разу больше не заговорил о письме, но Алена все-таки стала избегать его. Боялась: а вдруг спросит? Вдруг снова скажет что-нибудь и вспугнет прижившуюся в ее душе надежду. Конечно, она тогда так не рассуждала. Она не умела еще анализировать, прицениваться к словам и интонациям, угадывать их скрытый смысл. Но интуитивно она очень тонко и точно чувствовала.
Осень пришла с дождями, с заморозками. Похозяйничала несколько дней и отступила. Вернулось солнце, высушило и обогрело землю, прошило своими звонкими теплыми лучами окрестные леса, только что убранные поля, детдомовские корпуса и площадки.
Мальчишки опять гоняли по двору мяч, девчонки, где только могли, рисовали классы и до одурения прыгали на одной ножке, а входя в азарт, кричали и ссорились. Малыши собирали цветные стеклышки, менялись ими и смотрели через них на струящееся теплым прогретым воздухом отходящее лето.
Алена уже не собирала стеклышки, но, когда видела у других, обязательно просила посмотреть, подержать в руках, поносить в кармане.
И вот она сидела с мальчишками на коньке забора и рассматривала в разноцветные осколки окружающий ее мир. Рядом сидел Митька Круглый, брал у нее уже «просмотренные» стекла и, смешно жмуря один глаз и перекашивая при этом физиономию, подносил их ко второму, неестественно вытаращенному. Алена видела мягкую, наезженную подводами дорогу в поселок, и была эта дорога сначала желтой, потом — голубой, потом — фиолетовой. По дороге фиолетовой хворостиной фиолетовая тетка гнала фиолетовую корову... Фиолетовый цвет напоминал Алене чернила, школу, и она отняла от глаз стекло, отдала Митьке и взяла другое. Дорога стала тепло-розовой, очень красивой. И тетка, и корова тоже стали красивыми. Алена смотрела на них долго и видела, кроме того, красивое розовое небо с розовыми облаками и темно-розовую опояску дальнего леса. А потом далеко на дороге, в стороне автобусной остановки, увидела маленького розового человечка. И пока этот человечек шел и медленно, постепенно увеличивался, превращаясь в худого, высокого, явно приезжего мужчину, она не переменила стекла, хотя Митька Круглый настойчиво теребил ее за рукав, угрожающе шмыгал носом.
Мужчина вошел в детдомовские ворота, и тогда Алена посмотрела на дорогу через желто-зеленый бутылочный осколок. Митька Круглый, из-за Алениного упрямства видевший мужчину только фиолетовым, тотчас же прокомментировал его появление:
— Ревизор какой-нибудь, — всезнающе бросил он. — Этих ревизоров до черта развелось. — Он явно подражал кому-то из взрослых. — Ездют и ездют... — И стал смотреть на дорогу через необыкновенное тепло-розовое красивое стекло.
Утро следующего дня началось для Алены с того, что в спальную вошла Лилия Петровна. Девочки уже проснулись, и одни, одевшись, застилали кровати, другие только еще одевались, а некоторые таились под одеялами, притворяясь спящими.
Лилия Петровна прошла по старой, вытоптанной дорожке, застланной в проходе между кроватями, сказала, улыбаясь: «С добрым утром!» — и остановилась около Алены. Как-то особенно остановилась и особенно помолчала. Это заметила только Алена, другие девочки не обратили внимания. Смахивая приставшую ниточку, Лилия Петровна дотронулась до Алениного платья, и Алена вздрогнула и выронила расческу. Лилия Петровна сама подняла расческу и сама причесала коротко стриженные Аленины волосы.
И сказала негромко:
— Ты готова? Пойдем со мной.
Алена почувствовала, как сразу же, на какое-то мгновение у нее ослабли ноги. Ослабли настолько, что захотелось сесть, и она даже посмотрела на край только что застланной своей кровати.
— Пойдем, — все так же тихо повторила Лилия Петровна, слегка потянула ее за руку, и они, не вызвав ни малейшего любопытства девчонок, ничем их не насторожив, незаметно вышли из спальни.
Пока проходили коридором, двором, еще одним коридором — Алена ни о чем не думала. Просто шагала следом за воспитательницей и смотрела, как подпрыгивают и разлетаются на ее затылке мелкие жесткие кудряшки, похожие на туго скрученные спиралью проволочки. И только перед дверью директора ее обожгло беспокойство: «А вдруг плохое письмо? Вдруг там все умерли?»
Валентин Кузьмич был не один. В глубине кабинета, у окна, стоял тот самый «ревизор». Едва переступив порог, Алена остановилась и посмотрела на него исподлобья как на человека чужого и мешающего. Но «ревизор» остался все так же стоять у окна, а Валентин Кузьмич уже шел ей навстречу.
Все были озабочены — это Алена сразу почувствовала. Все были напряжены, как и она сама. Валентин