ними справиться.
Невменяемые час назад пассажиры теперь успокаивались, добрели и оказывались в большинстве даже стеснительными людьми. Разобравшись со своими мешками и котомками, определившись — кто под лавку, кто на третью, багажную полку, они вдруг заметили ребятишек, стали с ними шутить, разговаривать, а когда узнали, кто они, почему и куда едут — как-то сразу притихли, потеснились, давая им больше места. Мужики, поплевав на свои едучие «козьи ножки», попрятали их или, протискиваясь с трудом, потянулись докуривать в битком набитый людьми тамбур.
Высадивший окно мужчина раздобыл где-то на остановке две доски и закрыл ими дыру, а сверху повесил — распялил свой полушубок, и от окна больше не дуло. Потом кто-то первым развязал котомку, вынул ржаные лепешки и катышек масла в капустном листе, протянул сидевшим ближе к нему ребятам. Алена хотела уже взять, но почему-то застеснялась, отдернула руку, и лепешки схватил проворный большой мальчишка. Он оторвал и сунул ей скомканный липкий кусок, остальное тут же стал жадно толкать себе в рот. Видевшие это ребята привстали, вытянули шеи, а малыши беззастенчиво, просяще подошли к закрытой, уже завязанной котомке.
И тогда во всем вагоне завозились, задвигались пассажиры, стали доставать из своих скудных подорожников: кто — кусочек сахара, кто — шматок сала, кто — туесок с квашеной капустой. Женщины, покопавшись в корзинах, выставили ребятам бутылки с молоком, стеснительно попросив при этом: «Опростаете, дак уж обратно отдайте — она вам ни к чему, посуда-то...» Ребята принимали подношения и жадно, и застенчиво, и тут же впивались зубами в горбушки черного хлеба, в картофелины, в соленые огурцы и доверчиво жались к одарившим их людям.
Воспитательницы панически метались между детьми, пытались отобрать у них огурцы, туесок с капустой, в который залезли руками сразу несколько мальчишек, пробовали увещевать пассажиров, но все это было бесполезно.
— Пусть едят! — кричали им сразу несколько голосов.
— Ничего не случится!
— У нас свои такие же!
— Теперь организма другая. Приспособилась...
А кто-то предостерегал, советовал:
— Молоко после капусты не давайте!
— Сало-то порежьте на всех.
— Вон тому маленькому не хватило...
Ликование ребят и отчаяние воспитательниц достигли предела, когда здоровенный мужик, высадивший, а потом закрывший окно, развязал свой мешок и рассыпал перед ребятами расколотый на мелкие кусочки желтый соевый жмых.
— Нате, ешьте, — щедро сказал он. — Поделимся...
Его напарник, одноногий, на новенькой, свежеоструганной деревяшке, тоже тряхнул котомкой.
— Баба моя кашу из его варит. А пацаны так едят. Только не догляди — растаскают.
Они и сами прихватили по куску, поколотили ими об угол лавки.
Одноногий сказал мечтательно:
— Эх, раньше-то скотина жрала!..
И принялись есть.
Когда подъезжали к станции, где ребятам предстояло выходить, соевый жмых грызли не только дети, но и обе воспитательницы.
Поезд, до бесконечности торчавший на глухих, безлюдных разъездах, стоял здесь всего минуту, и пассажиры вагона, словно предвидев это, заранее обдумали план высадки ребятишек.
Опять откупорили злополучное окно, вынули из пазов оставшиеся кое-где осколки, собрали возле окна самых маленьких. В тамбур вынесли зашитый в мешковину багаж. И как только поезд остановился, одна воспитательница и трое мужчин спрыгнули на платформу и быстро приняли и детей, и багаж.
Малыши, которым посчастливилось выбираться через окно, повизгивали от восторга, когда одноногий мужик, широко отставив и прочно уперев в пол свою деревяшку, хватал их сильными заскорузлыми ручищами, поднимал над головой и, перегибаясь через раму, подавал стоявшему на перроне напарнику.
Спрыгнула с подножки и другая воспитательница. Поезд сразу же тронулся — резко и быстро, — и мужики, ухватившись за поручни, стали запрыгивать на ходу. Они все задержались в дверях и на подножке и, пока было их видно, что-то кричали, махали руками, и из разбитого окна тоже махали, а ребята и воспитательницы хоть и отвечали тем же — смотрели больше не вслед поезду, а на крытый брезентом грузовик, стоявший совсем рядом с дощатой дырявой платформой.
В синюю щетку дальнего леса нырнул хвостовой вагон, и ребята зашевелились, загалдели, а воспитательницы запоздало кинулись их пересчитывать.
Тогда подошел к ним мужчина в поношенной офицерской шинели и высокой заячьей шапке. Назвался директором детского дома Валентином Кузьмичом. Придирчиво осмотрел ребят, завязал на нескольких грязных подбородках ушанки и, отведя в сторону одну из воспитательниц, спросил:
— Что это они у вас все время жуют?
Воспитательница невольно коснулась рукой своего кармана, покраснела и безнадежно сказала:
— Мы ничего не могли поделать. В вагоне там... угостили.
— Покажите, — попросил он.
Еще больше краснея, она вынула из кармана с одной стороны слоистый, сколотый, с другой — размякший, влажный кусок жмыха.
— И вкусно? — пошутил Валентин Кузьмич.
Воспитательница совсем смутилась.
— Ну, ладно! — махнул он рукой. — Поехали.
Кое-как разобравшись парами, ребята пошли к машине, а через час их уже принимал, осматривал детдомовский врач, мыли, терли мочалками сердобольные нянечки, и разрумянившаяся повариха досыта кормила пышным омлетом из яичного порошка.
— ...Анна Максимовна Миронова, — все еще говорил директор. — А попала ты к ней от Варвары Матвеевны Чернотоповой. А Варваре Матвеевне передали тебя солдаты, выходившие из окружения. Нашли они тебя на дороге, одну. Больше ничего о тебе не знали. Как ты одна-то осталась, не припомнишь?
Валентин Кузьмич спросил безнадежно, знал, что не однажды затевали этот разговор воспитатели, когда ребят только что привезли, и в детской памяти свежи были обездолившие их трагические события.
Алена сидела, опустив голову.
Валентин Кузьмич поднялся, сходил в кладовую, принес оттуда полосатый мешочек. Развязал, бережно вынул маленькое красное пальто, такой же красный — в оборочках — капор, исцарапанные, побитые желтые ботинки, чулки, платье, трикотажную кофточку, рубашку...
— Вот видишь, — осторожно сказал он и взял в руки капор. — На всех вещах метка: «А. С.» Тебя и стали звать Аля. Еще там, в деревне. Болела ты долго. И не говорила ничего. А на имя это отзывалась. Вот видишь... — Валентин Кузьмич внимательно посмотрел на нее. — А может, раньше тебя Александрой или Анной звали...
— Меня звали Аленой, — испуганно сказала Алена. — А когда надевали вот этот капор, я ревела. Он был очень... глухой.
Ее глаза округлились, заблестели лихорадочно, беспокойно.
— Капор на меня... мама надевала? — спросила она тихо и удивленно.
Валентин Кузьмич молчал, боясь спугнуть ее.
— А еще собака была. Лохматая...
— Постарайся вспомнить свой дом, — сдерживая волнение, осторожно попросил Валентин Кузьмич.
Алена долго и напряженно молчала. Он старался не смотреть на нее, но все-таки увидел, как большие, расширенные глаза ее заморгали часто-часто и до краев наполнились слезами.
— Ничего не знаю, — сквозь слезы сказала она. — Вот уже который раз: начну вспоминать — собаку эту черную, лохматую помню, а больше ничего не помню. А может, собака и не наша была, а соседская? Я