повернулся, пошел к штабу.
— А «языка» мы доставили?--мстительно и ликующе кинул вдогонку солдат и, словно бы израсходовав весь запас гнева, устало пояснил: — Подранить, правда, пришлось. В ногу...
А через две недели Шатько, разжалованный в рядовые, вместе с этим самым солдатом — Виктором Поляковым — под огнем волоком тащил на своей шинели раненого Смолина, а тот все вскидывался, грозил здоровой рукой, яростно, люто, разрывая голосовые связки, кричал немцам:
— Вернусь! Вер-нусь!.. Ну, тогда!..
И падал обессиленный, и снова вскидывался, а они ползли, ползли, с каждым усилием всего на несколько сантиметров удаляясь от смерти.
Смолин цеплялся за землю, за кустарники и поднимался опять, и опять грозил немцам... Он мешал и без того медленному движению, невольно снова подставлял себя под пули, и Виктор досадливо и успокаивающе покрикивал на него, а Шатько старался небольно прижать его рукой к земле. Смолин стонал сквозь зубы и снова срывался на крик:
— Вер-нусь! Все равно вернусь!
И была в этом крике не столько боль, сколько досада — свирепая, нечеловеческая досада на то, что вот помешали довоевать. Бессильная злоба оттого, что не может он вот сейчас, здесь отомстить за себя...
Они передали его медсестре потерявшим сознание и без конца — то сами, то кто-нибудь другой из разведки — приходили в землянку, топтались в тесном проходе между нарами, надоедали сестре: «Будет ли жить?» Ждали: вот-вот очнется. Да так и не дождались. На третьи сутки ушли к железнодорожной станции медсанбатовские летучки, и Смолина, так и не пришедшего в сознание, отправили в тыловой госпиталь.
На войне и приобретают и теряют друзей. Теряют чаще. К этому не привыкают, нет. С этим не смиряются... К этому относятся стойко. По-мужски. По-солдатски. И только в редких случаях оставшимся недостает мужества молча, не выдавая себя, переживать утрату. Бывает: ушел человек, и никто другой не в силах занять его место. Не то что в землянке, в окопе, в орудийном расчете, а место в сердцах товарищей. Много славных ребят — честных, смелых, а равного — нет... И тогда остро чувствуют солдаты невосполнимую пустоту.
Разведчики стрелковой дивизии очень хотели верить, что сержант Смолин жив. Они говорили о нем: «Вот вернется... Напишет... Споет...» Но ощущение утраты, ощущение невосполнимой пустоты все-таки было сильнее этой веры.
Глава IV
Геннадию представлялся Антон таким, каким он впервые появился в консерватории. Прихрамывающий, рука на перевязи, гимнастерка с красной и двумя желтыми нашивками: трижды ранен. Он пришел на урок по вокалу, ждал преподавателя, а Геннадий заглянул в класс — искал кого-то. Антон спросил время, Геннадий ответил и задержался, разглядывая новичка. Спросил зачем-то:
— Вы... здешний? — А сам подумал: «Что он, такой, сможет? Покалеченный...»
— Ленинградец, — ответил тот.
Геннадий спросил еще:
— Где живете?
— Пока нигде, — неохотно сказал парень. — Не успел устроиться.
Он отошел к окну, прихрамывая, но старался идти ровнее, и от этого был напряжен и неестественно прям. Остановился, прислонясь к подоконнику, и стоял так, спиной к Геннадию, не замечая больше его присутствия. А Геннадий все не уходил и, подталкиваемый любопытством к необычному студенту, тоже перешел к окну, остановился рядом.
— Я вас не встречал раньше. Вы начали заниматься... с опозданием?
Парень, не поворачиваясь, сказала
— Да.
Геннадий посмотрел из-за его плеча на улицу. От соседнего здания — госпиталя, наискосок пересекая дорогу, шли к набережной пруда четверо мужчин в длинных госпитальных халатах и тапочках на босу ногу. Шли не торопясь, не озираясь, словно это не была проезжая часть самой бойкой, главной улицы города. Из-под халатов у всех четверых мелькали перевязанные у щиколоток штрипками белые кальсоны. Выздоравливающие раненые вопреки строгим запретам врачей и в обход всяких заградительных госпитальных кордонов постоянно выходили на улицы, разгуливали по всему городу.
Новичок проводил их глазами и, когда компания, оказавшись на набережной, затерялась в толпе, отвернулся от окна.
— Вы... преподаете? — он быстро оглядел Геннадия.
— Нет, тоже студент.
Парень еще раз посмотрел на него очень внимательно, но ничего больше не спросил.
Геннадий некоторое время побыл в классе, однако разговор возобновить не сумел и ушел, так и не узнав даже имени первого в их консерватории студента-фронтовика.
На другой день, проходя мимо, он снова задержался возле этого класса и, услышав, что идут занятия, осторожно приоткрыл дверь. Вера Генриховна — старейший в консерватории педагог — занималась с первокурсницей.
— Ну, что же вы? — удивилась Вера Генриховна. — Смелее!
Взяла ноту, и к ее уверенному звучанию присоединился мягкий, приятный, но робкий и слишком открытый женский голос.
— Еще, — сказала Вера Генриховна. — Не напрягайтесь. Спокойнее. — И, оборвав себя, к чему-то прислушалась. — Извините, — сказала она ученице, продолжая прислушиваться, встала из-за рояля. — Что это?..
Она неожиданно быстро прошла к двери, раскрыла ее и, не обратив внимания на смутившегося Геннадия, остановилась в коридоре. И тут Геннадий тоже услышал. Где-то в конце коридора незнакомый тенор неистово, вдохновенно пел под аккомпанемент рояля «Песню певца за сценой».
Вера Генриховна пошла на звук голоса, и Геннадий тоже почему-то пошел с ней. Шли быстро, а голос приближался медленно и, когда Вера Генриховна распахнула дверь последней на этаже аудитории, продолжал звучать где-то впереди.
Они дошли до лестницы и стали подниматься: Вера Генриховна, торопясь, но останавливаясь, чтобы отдышаться, Геннадий, замедляя шаг, чтобы не бежать впереди нее.
Первый от лестничной клетки класс был полон незнакомым Геннадию ликующим и словно бы вырвавшимся на свободу голосом.
Он хотел отворить дверь, но Вера Генриховна отстранила его, и, пока не кончилась песня, они стояли и слушали. Геннадий невольно улыбался, а Вера Генриховна казалась обеспокоенной. Когда, взобравшись на самую высь, певец эффектно закончил арию, Вера Генриховна открыла дверь. Навстречу ей шагнул студент-фронтовик, смущенный и по-мальчишески виноватый.
— Я вас просила, Антон Николаич, — строго сказала она.
— Извините, — стараясь побороть смущение, улыбнулся студент. — Товарищ вот... аккомпанемент репетировал.
Из-за рояля поднялся не менее смутившийся второкурсник — болезненного вида паренек в коротком не по росту свитере.
Она рассердилась еще больше.
— Я же просила — только уроки!
В знак согласия и повиновения новичок наклонил голову, и Вера Генриховна, больше не глядя на него, стала спускаться по лестнице. Студенты почтительно пошли следом. В вестибюле разошлись, Геннадий оказался возле Антона, спросил:
— Чего это она?
— Запрещает петь... тенором. Говорит, он у меня от плохой привычки подражать хорошим певцам.