была запрещена, как будто обострили, углубили и усилили наслаждение от чтения. Перед моим пораженным взором жило, трудилось, печалилось, веселилось, страдало, кричало, молчало, любило, ненавидело племя моего народа, о котором я почти ничего не знал. Цвета были резки, почти без оттенков (позже, побывав в Грузии, я понял, что автор воспринял эти цвета от самой грузинской природы); картины – экзотичны; сцены полны напряжения; диалоги – драматичны и по-восточному красноречивы. Положительные герои были не только положительны, но и прекрасны, и по-рыцарски благородны; отрицательные герои были отрицательны во всем. В романе чувствовались, разумеется, и влияния той эпохи, когда он создавался, но я не обращал на них внимания, настолько я был зачарован этой книгой – такой еврейской и такой грузинской одновременно, -которую мне довелось читать здесь, среди интернационала отверженных, в оазисе посреди пустыни, ночью, при свете единственного электрического фонаря, висевшего на высоком столбе в центре селения. Осенью 1955 года в столице Таджикистана Сталина-баде проходила всесоюзная конференция, посвященная исследованию национальных литератур народов СССР. Такого рода конференции устраиваются в Советском Союзе раз в год или два, и честь проводить их предоставляется поочередно всем союзным республикам, причем соблюдается строгий порядок в иерархии оказания этой чести той или иной из них. Я присутствовал на этой конференции в составе делегации Таджикской ССР. То был один из наиболее странных периодов новейшей истории СССР. Прошло уже более двух лет с тех пор, как Сталин занял свое место в аду. Газеты много писали – не называя имени умершего диктатора – о чем-то весьма неопределенном, но в то же время малосимпатичном, именуемом 'культом личности', и рассуждения об этой 'бяке' были всегда самыми философскими и абстрактными. Хрущев еще не произнес своей знаменитой тайной антисталинской речи – до XX съезда КПСС, на котором она должна была прозвучать, оставалось еще несколько месяцев. Но, разумеется, ни для кого не было секретом, кем именно была эта анонимная личность, против культа которой восставала теперь, когда личности уже не было в живых, вся советская пресса. Начался уже процесс 'реабилитации' – пересмотра дел тех, кто был осужден во времена Сталина как 'враг народа' – и уже начали возвращаться из тюрем и лагерей те немногие, кто остался в живых. В довольно широких кругах ходили уже рассказы об ужасах, творившихся за решетками и колючей проволокой. Одни ошеломляющие слухи теснили другие, не менее ошеломляющие: поговаривали о том, что реабилитируют Троцкого, Бухарина, Каменева и всех прочих вождей большевистской революции, убитых по приказу Сталина; о том, что их строго-настрого запрещенные сочинения будут переизданы и введены в университетские курсы в качестве обязательной учебной литературы; о том, что годовщины февральской революции будут праздноваться наравне с годовщинами октябрьской революции; о том, что арестованы, якобы, все, кто при Сталине работали в НКВД и МГБ, и т. д., и т. п. И вместе с тем, громадные портреты Сталина по-прежнему висели повсюду, его бюсты и статуи стояли в каждом городе, большом и малом, а сотни тысяч учеников средних школ, студентов высших учебных заведений и учащихся 'сети партийно- политического просвещения' зубрили его творения и сдавали по ним экзамены.
Парадоксы времени нашли свое отражение и на конференции. Если кто-нибудь когда-нибудь напишет объективную историю советского литературоведения и советской литературной критики, возможно, он определит эту конференцию как начало отхода от известной сталинской формулировки, гласившей, что культуры советских народов являются национальными по форме и социалистическими по содержанию. Один за другим поднимались на трибуну литературоведы, сыны разных народов – маститые 'больше' и маститые 'меньше, ' – и, оборотившись к аудитории лицом, а к портрету Сталина задом, высказывали – кто посмелей, кто более робко, с опаской – еретическую мысль, что не только форма культуры, но и содержание ее могут быть национальными. И Сталин вонзал им в спины свой всеподозревающий взор, и губы его, казалось, шептали под усами: 'Жаль, что я не прикончил и тебя!'. Не все, разумеется, отрицали учение, которое еще вчера было святым. Были и такие, что защищали каждую букву этого учения. Однако они были в меньшинстве, и в словах их слышалась неуверенность: кто знает, может быть, завтра действительно отменят учение Сталина, кто знает? Особенно выделялся в этой группе один еврей, в прошлом ведущий деятель партийной верхушки Таджикистана, а ныне исследователь таджикской литературы, помнивший наизусть большинство сочинений Сталина и еще не так давно любивший щеголять своей эрудицией. Но большинство выступавших, как я уже говорил, совершенно 'распоясалось'.
Особенно выделялся один соотечественник Сталина, известный грузинский литературный критик. 'Настало время положить конец догматизму! – кричал он с трибуны, обращаясь к предыдущему оратору, тому самому еврею – знатоку сталинских трудов. – Судя по возрасту товарища Б. (он назвал фамилию знатока), он не относится к тем сынам своего древнего и гордого народа, которые не знакомы ни с его языком, ни с его культурой. (В эту секунду я глянул на товарища Б. Тот буквально замер на месте от страха и растерянности. Он молчал. И вся аудитория будто застыла. В зале воцарилась глубокая тишина: в те дни еврейская тема была еще 'табу'). Скажите, пожалуйста, товарищ Б., в чем проявляется национальный характер литературы еврейского народа?' (Тут товарищ Б. вышел, наконец, из состояния оцепенения: 'Моей родной культурой является русская культура!' – прокричал он с сильным идишистским акцентом).
'Хорошо, – сказал грузин, – но как человек широких культурных горизонтов, вы, – надеюсь, согласитесь со мной, что национальный характер проявляется не только в языке, хотя, как нам известно из трудов товарища Сталина по языкознанию, именно язык -это прежде всего форма каждой национальной культуры. Ведь то, что национально в еврейской литературе, проявляется прежде всего в ее содержании: Шолом- Алейхем писал на разговорном еврейском языке (он имел в виду идиш), а Бялик – на древнееврейском (так именовали тогда в Советском Союзе иврит), но несмотря на различие языковых форм, произведения обоих являются еврейскими по содержанию (самый факт произнесения этих слов во всеуслышание поразил меня: в 1948 году, во время 'кампании по борьбе с космополитизмом' Бялик именовался врагом советской власти, реакционером, буржуазным националистом и т. п., и сборник его стихов в русском переводе Владимира Жаботинского лежал у меня спрятанным. Сборник этот я приобрел странным и даже таинственным образом в 1946 году, но здесь я не стану рассказывать об этом)'. Тут товарищ Б. вскочил со своего места и произнес, громко подчеркивая каждое слово: 'Товарищ председатель! Я категорически протестую против весьма странной позиции, которую занял здесь товарищ Ж, (он назвал фамилию грузина). Под видом научной дискуссии он пытается протащить с заднего хода сомнительного и бездарного виршеплета, врага советской власти, реакционера и оголтелого еврейского буржуазного националиста!'
'Удивляюсь я вам, уважаемый товарищ Б., – парировал его атаку Ж., – как это вы, столь великий знаток первоисточников, столь вопиюще непростительно искажаете слова, – тут он перешел на патетическую декламацию, – основоположника многонациональной советской литературы, основателя системы социалистического реализма Алексея Максимовича Горького! Разве вы не помните, что Горький назвал Бялика не 'сомнительным и бездарным виршеплетом', но 'почти гениальным поэтом'? Но если вам почему-то неприятно слышать имя Бялика, возьмем другой пример. Был у нас в Грузии молодой писатель и драматург – великая гордость и надежда нашей литературы. К нашему сожалению и стыду, да, к стыду нашему, его судьба была такой же, как судьба других безвинно арестованных и расстрелянных'. Он помолчал несколько секунд, склонив голову. Намек его был понят всеми, в атмосфере тех дней он был весьма и весьма ясен. Я же, все еще не веря своим ушам, подумал: вот, сейчас этот грузин будет говорить о Герцеле Баазове! Ведь связующая нить ясна: еврейская литература – многоязычие – еврейский писатель, пишущий по-грузински. Боже мой, невероятно!
'Я говорю 'гордость и надежда нашей литературы', – продолжал Ж., – потому, что его грузинский язык был чист как вода наших горных источников и сладок как поцелуй наших девушек. И вместе с тем он был еврей (вот оно – он говорит о Баазове, пронеслось в моем мозгу), и темы всех его рассказов и единственного романа, который он успел опубликовать, были еврейскими. Произведения этого писателя являются грузинскими по форме, и, разумеется, социалистическими, – добавил он, не желая заходить слишком далеко, – но также и еврейскими по содержанию. Что можете вы, догматики, знающие наизусть первоисточники, но лишенные способности мыслить самостоятельно, ответить на это?!' Он бросил взгляд на Б. Близорукий, в очках с толстыми стеклами, которые, наверняка, немногим могли ему помочь, Ж. скорее догадался, чем увидел, что тот раскрыл уже рот для ответа. Но недаром сыны Грузии славятся своим ораторским искусством. Ж. повысил голос, который гремел теперь как гром в зале заседаний здания Академии Наук Таджикской ССР. Я сидел у приоткрытого окна и, глянув наружу, увидел, что на улице уже начали собираться удивленные прохожие. 'Имя этого писателя – нашей гордости и нашей надежды, звезды нашей литературы, которой не дано было проявить себя во всем своем сиянии, – имя этого писателя Герцель Баазови (так, по-грузински, он произнес это имя). Он пал жертвой правонарушений периода культа