была заплатить штраф в четырехкратном размере. Тогда это выглядело баснословной цифрой! Близкие люди недоумевали; они совершенно резонно считали, что вместо выплаты астрономической суммы штрафа я могла, как делала это и раньше, просто отправлять посылки по почте. Но кто поверил бы тогда моей почти суеверной убежденности, что после маминого отъезда я лишусь возможности оказывать им какую-либо помощь?
…В суматохе очередей быстро промчались апрель и май. В начале июня, когда моя заготовительная кампания была уже завершена, Хаим отправил маму в Москву. 10 дней она прожила на квартире у Меера. Никого и ни о чем не расспрашивала. Оживлялась лишь, когда снова и снова задавала мне один и тот же вопрос: что я собираюсь делать для пересмотра дела Герцеля?
Мама много лет прожила в своем доме, в атмосфере любви и уважения. Огражденная от грубой действительности крепостью своей семьи, она плохо знала жестокий мир и уж конечно не имела ни малейшего представления о бескрайних сибирских просторах.
Но мама едет туда добровольно, потому что для нее немыслимо не делить с мужем его невзгоды.
Мы тоже отправляем ее туда добровольно, потому что знаем: не выдержит отец без ее забот и сгинет в далеком сибирском холодном краю.
14 июня 1941 года мы с Меером посадили маму в прямой скорый поезд Москва-Хабаровск. В день отъезда я вручила ей документы на следовавший тем же поездом багаж, происхождение которого нам с Меером удалось от нее скрыть.
…Как только последний вагон длиннейшего поезда, увозившего маму в ссылку, скрылся из глаз, я почувствовала, что с моих плеч свалился тяжелый груз. Отец больше не будет одинок, и призрак голодной смерти, хотя бы на ближайшее время, не будет им угрожать.
Казалось невероятным, что мне с Меером больше не придется после работы выстаивать все вечера в осточертелых очередях.
Но не успела я почувствовать облегчение от сознания выполненного долга, как кошмар, возникший в кабинете прокурора Тарасова, предстал передо мною снова.
Горе от смерти близкого человека может быть смягчено оплаканной могилой, сочувствием друзей, оказанием соответствующих почестей, увековечением его памяти.
В будущем никто никогда не поймет известного нам страшного ощущения: даже другу нельзя рассказать о своем безутешном горе. Правда опасна, и знать ее никому не дозволено. Официально Герцель жив и 'сослан без права переписки'. А люди теперь смертельно боятся правды. Ты никогда не узнаешь – где и как он был убит. Никогда не отыщешь его могилу, чтобы полить ее горючими слезами. Все мысли и дела его должны исчезнуть, а имя должно быть стерто из памяти людей, и никто, никогда не осмелится помянуть его добрым словом.
А ты должна будешь жить среди людей, работать с ними, разговаривать и смеяться, восторгаться и удивляться и при этом всегда делать вид, что в твоей жизни все нормально и ты счастлива.
На самом деле по-настоящему ты будешь жить другой жизнью. В той жизни не будет света, не будет смеха, не будет будущего. Там будет вечное рыдание невыплаканными на его могиле слезами, вечная молитва за его светлую душу. Там будет гореть вечная жажда отмщения и неиссякаемая вера в его второе рождение.
И единственное спасение от кошмара настоящего и черных дум о будущем – это прошлое.
Каким радужным светом был озарен весь его жизненный путь! От первых детских воспоминаний до рокового дня – 25 апреля 1938 года – вся жизнь освещена исходящим от него ослепительным светом.
…Как красиво вокруг нашего дома в маленьком городке на склоне Кавказских гор в Северной Грузии. В три яруса опоясывают его леса, альпийские луга и уходящие высоко в небо вечные ледники. И совсем недалеко от нашего дома сердито бормочет бурная Риони.
Каким волшебством были первые театральные представления, которые Герцель устраивал в одной из комнат нашего дома. Ему было лет 12, нам остальным – Хаиму, Мееру, мне и Пинхасу[4] – от четырех до девяти. Но не по годам серьезный, высокий и худой Герцель всем казался взрослым; он всегда вызывал восхищение учителей, товарищей по школе и всех, кто тогда был близок к нашему дому. Нам же, детям, он казался волшебным принцем, пришедшим из мира наших детских сказок, чтобы оберегать нас. Мы с замиранием сердца слушали, как он читает непонятные еще нам монологи Гамлета, Акосты или Иехуды Макаби из написанной им одноименной пьесы.
Ему не было и четырнадцати лет, когда стали печататься его стихи; а отец, вечно перегруженный, уже доверял ему сверку своих публицистических статей.
Сам Галактион Табидзе, краса и гордость грузинской поэзии, привлек его в свой 'Журнал Галактиона Табидзе', где Герцель печатал стихотворения на еврейские мотивы.
Ему не было еще девятнадцати, когда он, рядом с отцом, вступил на страницах грузинской прессы в непримиримую борьбу против еврейских и грузинских ассимиляторов и еврейских фанатиков – лютых врагов культурно-национального возрождения грузинского еврейства.
Ярким метеором пронесся он в начале двадцатых годов над давно застывшей, заболоченной и окаменевшей жизнью грузинских евреев. Его многосторонняя деятельность в этот период стала новой вехой в их истории. Вместе с Натаном Элиашвили он в 1924 году издавал грузиноязычную газету еврейской национальной мысли 'Макавеели' (Макаби); обучал еврейских детей в школе ивриту, еврейской истории и литературе; организовывал детские театральные кружки, где еврейские учащиеся ставили пьесы на еврейские темы, написанные Герцелем же на иврите; создал драматическую труппу 'Кадима', где шли уже известные пьесы из еврейской жизни и его собственные – о прошлом еврейского народа. Целое поколение евреев, увлекаемое его неповторимым обаянием и романтическим настроем, вступило на путь национального возрождения.
А в начале тридцатых годов гениальный режиссер Котэ Марджанишвили помог раскрыть его подлинное дарование драматурга.
Но всегда и всюду, как бы счастливо ни складывалась его собственная жизнь, ему были близки несчастные, страдающие люди. Бесконечные заботы и тревоги за судьбу неимущих учеников, больных или попавших в беду друзей наполняли его дни.
…Дом, в котором мы жили в Они, принадлежал обедневшему князю Вано Бакрадзе. Одну половину верхнего этажа занимала наша семья, а вторую – очень близкая нам семья однокашника и друга Герцеля, театроведа Дмитрия Джанелидзе. В нижнем этаже этого дома находились подсобные помещения и склады.
Между складами, внизу, в узкой полутемной комнатушке, жил одинокий еврей. В городе у него родственников не было. Знал ли кто-нибудь его настоящую фамилию и имя? Все звали его по кличке, 'Кокия'. В детстве я слышала, что еще подростком Кокия после смерти отца – богача из кутаисской еврейской общины – был до полусмерти избит сводными братьями и брошен где-то на дороге между Кутаиси и Они. Его подобрал хозяин нашего дома, князь Вано Бакрадзе, привез и поселил в своем доме бесплатно.
Мне Кокия казался человеком средних лет. Но, наверное, он был моложе. Высокий и очень стройный, он, несмотря на лохмотья, в которые был одет, поражал какой-то странной красотой. Бледное матовое лицо окаймляла черная красивой формы борода, а глубокие выразительные черные глаза еще больше подчеркивали бледность лица. Он избегал людей и почти все время проводил в своей убогой комнате. Даже по субботам он молился один, у себя. В синагогу он ходил только в Йом-Киппур и Девятого Ава. В канун этих дней он уходил в синагогу босиком и возвращался на второй день вечером после окончания молитвы и поста.
За все время, что я помню это странное существо, мне, быть может, раза два или три удалось заглянуть со двора в его комнатушку. Там стояла деревянная тахта со скудной постелью, простой деревянный стол и одна табуретка; все оставшееся место было занято огромными пачками листков из еврейских религиозных книг. По углам стояли мешки, набитые, как я потом узнала, старыми молитвенниками. Пачки пожелтевших листков, аккуратно собранные и сложенные в определенном порядке, лежали повсюду – на столе, на полу, на табурете. Кокия каждые два-три года обходил пешком еврейские общины Западной Грузии и привозил оттуда вышедшие из употребления молитвенники и пожелтевшие разрозненные листы талмудической литературы.
Дни и ночи проводил Кокия в своей каморке, изучая, собирая и складывая разрозненные листки,