кваканье лягушки, стрекот цикад, что мне напомнило Крым и по ассоциации — лицо той, из-за которой все в моей жизни перевернулось вверх дном.
Я понимал, что возвращаться на машине в Ригу нельзя — наверняка все дороги уже перекрыты. Вдоль Утрои я дошел до пограничной зоны…
Здесь я разделся и, держа одежду над головой, переплыл туманную речушку. Она, словно бритвой, отрезала прошлое, и я оказался в другом мире. И как ни странно, ощущение определенности, пусть и горестной, принесло какое-то облегчение. Теперь разве что смерть могла остановить меня.
Я шел проселочной дорогой, не забывая, что все еще нахожусь в приграничной зоне. Сзади послышался звук приближающейся машины, и вскоре я действительно увидел «Жигули». Я вышел на середину дороги и поднял руку. Из полуоткрытой двери услышал:
— Контрабандист? Куда направляешься?
— В Краславу… Может, подбросите?
— А если стукнешь по башке и скажешь, что так и было?.. Ладно, садись…
Мы ехали по лесу, и фары высвечивали кусты старого орешника. Его здесь было столько, что казалось, ничего больше в этой местности не растет.
— Откуда, собственно, ты топаешь в такую рань? — от моего добродетеля несло алкоголем и табаком. — Ты знаешь, кто я?
— Судя по отзывчивости, неплохой мужик, и с меня причитается, — но когда я повернул голову и увидел лейтенантские знаки отличия пограничной службы, пожалел о своих словах.
— Ты мне, пожалуйста, мозги не пудри, говори, откуда идешь…
— Прямо из Москвы, специалист по повороту рек… Хочу Даугаву повернуть вспять, хватит ей целоваться с этой клоакой по имени Балтийское море…
— Во, видишь, до чего дошли… Еще немного советской власти — и все потекло бы назад… Слышь, нет ли у тебя сигареты, все со свояком выкурили?
— С удовольствием бы, но не курю…
— Значит, непорядочный человек…
— Зато пью, как зверь.
— Это меняет дело. Когда приедем в Краславу, проверим. Понял?
Уже рассвело, когда мы вкатились в Краславу. Перед тем как выйти из машины, я своему благодетелю протянул десять долларов. Пограничник скривился и сказал, что, мол, этой зеленой бумажкой не опохмелишься. Мы поехали по ближайшей тихой улочке и вскоре остановились возле чистенького домика за высоким некрашеным забором. Долго не открывали, а потом отдернулась занавеска и в окне появилось заспанное лицо молодой женщины.
— Бирута, гони быстро бутылку, — крикнул ей пограничник, — я встретил дружка… И что-нибудь занюхать…
Потом мы сидели в его машине, пили самогонку и закусывали старым салом и соленым огурцом. Я чувствовал себя не просто оглушенным — отупевшим, абсолютно деревянным. К этому состоянию нужно привыкнуть. Самый большой стресс можно как бы отложить, как откладывают карточный долг, пока в организме не наберется достаточно сил. Надо просто не думать о том, что произошло. И по возможности все время с кем-то общаться. И как можно больше пить спиртного, без перерыва на обед… Мой бывший психолог всегда приводил в пример поведение одного персонажа Хемингуэя. После того, как тот узнал, что в автокатастрофе погибли его двое сыновей, он выпил пару стаканов виски. Самое невыносимое время после трагедии — сутки-полтора. Я на всю жизнь запомнил слова наставника: есть только одно средство, которое подавит даже самое жестокое горе, — это пьянство.
»…Он сидел в глубоком удобном кресле, пил виски и понимал, что невозможно читать «Нью-Йоркер», если те, кого ты любишь, умерли всего несколько дней назад. Он взял «Тайм» и «Тайм» смог читать — все, включая раздел «Некрологи», где были оба его мальчика — мертвые, и был указан их возраст, возраст их матери, не совсем точно указано ее семейное положение и то, что она развелась с ним в 1933 году. Хороший журнал «Нью-Йоркер», — подумал он. Его, видимо, можно читать на четвертый день после того, как что-то случилось. Не на первый, не на второй и не на третий. Но на четвертый — можно ».
Это полезно знать, — повторяя слова писателя, говорил наш психолог.
«Следом за „Нъю-Йоркером“ он стал читать „Ринг“, а потом все, что было читабельно и нечитабельно в „Атлантик монсли“. — В этом месте наставник делал красноречивую паузу и, покусав свой черный ус, заканчивал: „Потом приговорил третью порцию и взялся за „Харперс“. Вот видишь, сказал он себе, все и обошлось…“
Нас, спецназовцев-«интернационалистов», готовили к «мертвым петлям», когда неподготовленная психика вырубается, словно предохранители в электросистеме.
Я знал одного бойца, который после захвата виллы вождя исламских фундаменталистов, где особенно много было крови и жестокости, возвратившись на базу, умер от разрыва сердца. Не пил, не курил, занимался каратэ и мечтал когда-нибудь получить черный пояс…
В Краславе я пробыл ровно столько, сколько потребовалось, чтобы со своим новым знакомым опустошить четыре бутылки самогона и наслушаться его лекций насчет творившихся на границе несправедливостей. Он плакался, что работает в таком месте, где за день проезжают одна-две машины и ни одного порядочного автопоезда с контейнерами. А на нихто как раз только и можно заработать. «Нет каравана, нет и навара», — повторял он явно чужую присказку и пьяно щерил рот, полный металлических зубов. В претензиях к своему начальству он зашел так далеко, что пожалел о том, что в Латвии нет такого «орла, как Жириновский», который очень скоро навел бы железный порядок и укротил бы мафию, забывая, что без мафии навара не будет.
В конце концов пограничник посадил меня на автобус, который с минуты на минуту должен был отправиться в Ригу.
Всю дорогу я спал, а когда проснулся, увидел безжизненные корпуса «Ригас мануфактуры». Я сошел раньше и, поймав такси, помчался в аэропорт. Купил три розы и, как в прошлый раз, сделал вид, что кого-то встречаю. В автоматической камере хранения народу было много, что упрощало мою задачу. Я открыл ячейку и с облегчением убедился — мой бесценный багаж на месте. Забрал свои «удочки» и на частном такси уехал в Юрмалу.
Глава двенадцатая
В холле гостиницы я встретил горничную и сказал, что машину продал, поэтому оставлять ее больше не придется. Поблагодарив, пошел к себе в номер.
За стеной слышалась музыка и кто-то меланхолическим голосом пел: «Нам часто снится белая зима, рябины гроздь, крещенские морозы…» Кто-то включал и выключал магнитофон, кричал и смеялся, бил посуду. И вдруг все смолкло, и в этой неожиданно наступившей тишине я начал куда-то проваливаться…
Врать не стану: спал как убитый, и только под утро третьего дня настиг странный сон. Как будто сижу за столом и кто-то подталкивает меня в бок, шепчет: «Ты не отворачивайся, это ведь твоя мать… Видишь, она на тебя смотрит?» Я поднял глаза и напротив себя увидел Велту. Она не шевелилась, глаза были неподвижны, и мне вспомнилось, что она мертва. Но нет, не мертва: вдруг протянула ко мне руку, и я заметил в ней клочок бумаги. Я взял его и прочитал: «Я люблю Заварзина, как никогда и никого в жизни…»
Утром, запершись у себя в номере, я вытащил из чехла винчестер и досконально разобрал его. Меня смутило, что смазка немного загустела, и я начал все детали протирать бензином, флакончик с которым всегда находился в том же чехле. Я чистил карабин и не то чтобы думал о чем-то определенном, не то чтобы о чем-то переживал — нет, со мной ничего этого не происходило. Я находился как бы в пустоте — ни в чем, нигде и ни для кого. Вроде бы и существовал, и уже как бы меня и не было… Потом я пересмотрел коробку с патронами и каждый протер фланелевым лоскутком, пропитанным оружейным маслом. Смазал и резьбу глушителя. Я все подготовил, оставалось только выйти на огневой рубеж.
В десять я спустился вниз и в ближайшем киоске купил пива и две банки земляных орехов. Потом принял душ, побрился, подстриг ногти, поменял белье. Поскольку свежих носков не было, я спустился в магазин и купил их там.
Все документы, визитные карточки — свои и чужие — я положил в отдельный целлофановый пакет. В