спохватываюсь и весь как-то кидаюсь за гражданкой:
– Ах, нет! Ах, нет! Вам надо сесть на шестнадцатый.
Забудем о свидании. Я не влюбленный. Я добрый гений улицы. Ко мне! Ко мне!
Четверть четвертого. Стрелки соединились и вытянулись по горизонтали. Видя это, я думаю:
«Это муха сучит лапками. Беспокойная муха времени».
Глупо! И какая там муха времени!
Она не идет, она не придет.
И приближается красноармеец.
– Скажите, – спрашивает он, – где здесь музей Дарвина?
– Не знаю... кажется, туда... Позвольте... позвольте... нет, не знаю, товарищ, не знаю...
Дальше! Кто следующий? Не стесняйтесь...
Такси, описав вираж, подкатывает ко мне. Вы посмотрите, как презирает меня шофер! Не силами души, нет! Станет он снисходить до того, чтобы презирать меня силами души... Перчаткой он презирает меня!!! Товарищ шофер, поверьте мне, я ведь любитель, я и не знаю, куда повертывать вам машину...
Я стою здесь не затем, чтобы указывать направление... У меня свое дело... Это стояние мое – вынужденное, жалкое! Я улыбаюсь не от добродушия, – я улыбаюсь напряженно... присмотритесь!
– Куда на Варсонофьевский? – спрашивает шофер через плечо.
И я, суетясь, объясняю: туда, туда, а потом туда...
Что ж, если на то пошло, то почему бы мне не стать посреди мостовой и всерьез не взяться за дело, которое мне навязывают?
Идет слепец.
О, этот просто кричит на меня! Этот толкает меня тростью...
– Десятый номер идет? – спрашивает он. – А? Десятый?
– Нет, – отвечаю я, почти гладя его. – Нет, товарищ, это не десятый номер. Это второй. А вот подходит десятый.
Уже десять минут прошли сверх срока. Чего ждать еще? А может быть, она спешит где-то, летит?
«Ах, опоздала, ах, опоздала!!!»
Уже гражданка укатила на шестнадцатом, уже красноармеец ходит по прохладным залам музея, уже шофер трубит на Варсонофьевском, уже слепец обидчиво и себялюбиво поднимается на переднюю площадку, неся впереди себя трость.
Все удовлетворены! Все счастливы!
А я стою, бессмысленно улыбаясь.
И вновь подходят и вопрошают: старушка, пьяный, группа детей с флагом. И уже начинаю я рубить воздух руками, – уже не просто киваю подбородком, как случайно спрошенный прохожий, нет! – уже я вытягиваю руку, поставив ладонь ребром... Еще минута – вырастет из кулака моего жезл...
– Назад! – буду кричать я. – Стоп! На Варсонофьевский? Заворачивай! Старушка, направо! Стоп!
О, смотрите! Свисток висит между моих губ... Я свищу... Я имею право свистеть... Дети, завидуйте мне! Назад! Ого... смотрите: уже я могу стоять между двумя встречными вагонами, – я стою, смотрите, выставив одну ногу и сложив руки за спиной и подпирая лопатку пунцовым жезлом.
Поздравьте меня, Наташа. Я превратился в милиционера...
Тут я вижу: Авель стоит поодаль и наблюдает за мной. (Авель – это мой сосед.)
Наташа не придет – это ясно. Я подзываю Авеля.
Пауза. Еще один взгляд в сторону часов.
Куда там! Без десяти четыре.
Авель молчит.
И еще более странно, что предпосылка, превращающая меня в милиционера, – неразделенная любовь.
Я решил закопать косточку в землю.
Я выбрал местечко и закопал.
«Здесь, – подумал я, – вырастет вишневое дерево, посаженное мною в честь любви моей к Наташе. Может быть, когда-нибудь, через пять лет, весною, мы встретимся с Наташей у нового дерева. Мы станем по обе стороны, – вишневые деревья не высоки: можно, поднявшись на носки, шевельнуть самый верхний цветок. Будет ярко светить солнце, весна еще будет пустовата, – это будут те дни весны, когда детей манят сточные канавы, – и уже наступит расцвет бумажного этого дерева».
Я скажу:
– Наташа, ярок и светел день, дует ветер, еще более раздувающий свет дня. Ветер качает мое дерево, и оно скрипит лакированными частями. Каждый цветок его встает и снова ложится, и оттого оно становится то розовым, то белым. Это калейдоскоп весны, Наташа. Пять лет тому назад вы угостили меня вишнями, помните? Неразделенная любовь делает память нищей и яркой. Я помню до сих пор: ваша ладонь была лиловой от вишневого сока, и вы свернули ее трубкой, ссыпая мне ягоды. Я унес косточку во рту. Я посадил дерево в память о том, что вы меня не любили. Оно цветет. Вот видите: я был осмеян тогда; мужественен был Борис Михайлович, победивший вас, я был мечтателен, инфантилен. Я искал в мире дрозда, пока вы целовались. Я был романтик. Но вот смотрите: твердое, мужественное дерево выросло из зерна романтика. Вы знаете: вишневый цвет – это душа мужчины, так считают японцы. Смотрите: стоит низкорослое крепкое японское дерево. Поверьте, Наташа, романтика – мужественная вещь, и над ней не стоит смеяться... Ведь все дело в том, как подойти. Если бы Борис Михайлович застиг меня сидящим на корточках в пустыре и закапывающим инфантильную косточку, он еще раз почувствовал бы свою победу надо мной – победу мужчины над мечтателем. А я ведь в это время прятал в землю ядро. Оно лопнуло и выпустило ослепительный заряд. Я прятал в земле семя. Это дерево – мой ребенок от вас, Наташа. Приведите сына, которого вам сделал Борис Михайлович. Я посмотрю, так ли он здоров, чист и безотносителен, как это дерево, родившееся от инфантильного субъекта?
Я вернулся с дачи домой. Тотчас же из-за стены вышел Авель. Он профработник. Он мал ростом, на нем толстовка из бумажного коверкота, сандалии, синие носки. Он выбрит, но щеки у него черны. Авель всегда кажется обросшим. Даже можно подумать, что у него не две, а только одна щека – черная. У Авеля орлиный нос и одна черная щека.
Авель. Что с вами происходит? Я ехал сегодня в дачном поезде и видел, как вы сидели на корточках в полосе отчуждения и руками разгребали землю. В чем дело?
Я молчу.
Страна внимания начинается у изголовья, на стуле, который, раздеваясь перед отходом ко сну, вы придвинули к своей кровати. Вы просыпаетесь ранним утром, дом еще спит, комната наполнена солнцем. Тишина. Не шевелитесь, чтобы не нарушить неподвижности освещения. На стуле лежат носки. Они коричневые. Но – в неподвижности и яркости освещения – вдруг замечаете вы в коричневой ткани отдельные, вьющиеся по воздуху разноцветные шерстинки: пунцовую, голубую, оранжевую.
Воскресное утро. Я вновь иду по знакомому пути в гости к Наташе. Нужно написать «Путешествие по невидимой стране». Если угодно, вот глава из «Путешествия», которую следует озаглавить:
«Человек, поторопившийся бросить камень».
Росли под кирпичной стеной кусты. Я пошел вдоль кустов по тропинке. Я увидел в стене нишу и захотел бросить в нишу камешек. Я нагнулся, камень лежал у ног... Тут я увидел муравейник.
Лет двадцать тому назад я видел муравейник в последний раз. О, конечно, не раз в течение двадцати этих лет случалось мне шагать по муравейникам, – мало ли раз? И, наверное, я видел их, но, увидев, не думал: «Иду по муравейникам», а просто в сознании выделялось лишь слово «муравейник» – и все. Живой образ мгновенно выталкивался услужливо подвернувшимся термином.
О, я вспомнил: муравейники обнаруживаются взглядами внезапно. Один... О! Потом другой! Потом – смотрите! смотрите! – еще один! Так произошло и теперь. Один за другим появились три муравейника.
С высоты моего роста муравьев я не мог видеть; зрение улавливало лишь некое беспокойство форм, которые с успехом можно было счесть неподвижными. И зрение охотно поддавалось обману: я смотрел и согласен был думать, что это не муравьи во множестве снуют вокруг муравейников, а сами муравейники осыпаются, как дюны.
С камнем в руке стоял я шагах в четырех от стены. Камень должен был остановиться в нише. Я размахнулся. Камень улетел и ударился в кирпич. Взвилась струйка пыли. Я не попал.
Камень упал к подножию стены, в кусты. Тогда лишь услышал я возглас камня, раздавшийся в ладони моей еще до того, как ладонь разжалась.
– Подожди! – крикнул камень. – Посмотри на меня!
И действительно, я вспомнил. Нужно было подвергнуть камень осмотру. Ведь, без сомнения же, он представлял собой замечательную вещь. И вот он в кустах, в зарослях – исчез! И я, державший в руке вещь, не знаю даже, какого она была цвета. А камень, возможно, был лиловат; возможно, не монолитен, а состоял из нескольких тел: какая-нибудь окаменелость,