мир! О, как разблистается праздник, куда нас не пустят! Все идет от нее, от новой эпохи, все стягивается к ней, лучшие дары и восторги получит она. Я люблю его, этот мир, надвигающийся на меня, больше жизни, поклоняюсь ему и всеми силами ненавижу его! Я захлебываюсь, слезы катятся из моих глаз градом, но я хочу запустить пальцы в его одежду, разодрать. Не затирай! Не забирай того, что может принадлежать мне...
...Мы должны отомстить. И вы и я – нас многие тысячи – мы должны отомстить. Кавалеров, не всегда враги оказываются ветряными мельницами. Иногда то, что так хотелось бы принять за ветряную мельницу, – есть враг, завоеватель, несущий гибель и смерть. Ваш враг, Кавалеров, – настоящий враг. Отомстите ему. Верьте мне, мы уйдем с треском. Мы собьем спеси молодому миру. Мы тоже не лыком шиты. Мы тоже были баловнями истории.
...Заставьте о себе говорить, Кавалеров. Ясно: все идет к гибели, все предначертано, выхода нет, – вам погибать, толстоносый! Каждая минута будет умножать унижения, с каждым днем будет расцветать, как лелеемый юноша, враг. Погибает: это ясно. Так обставьте ж свою гибель, украсьте ее фейерверком, порвите одежду тому, кто затирает вас, попрощайтесь так, чтоб ваше «до свиданья» раскатилось по векам.
Кавалеров подумал: «Он читает мои мысли».
– Вас обидели? Вас выгнали?
– Меня страшно обидели, – горячо сказал Кавалеров, – меня долго унижали.
– Кто обидел вас? Один из избранников эпохи?
«Ваш брат, – хотел крикнуть Кавалеров, – тот же, кто обидел и вас». Но он промолчал.
– Вам повезло. Вы не знаете в лицо завоевателя. У вас есть конкретный враг. И у меня тоже.
– Что же мне делать?
– Вам повезло. Вы расплату за себя можете соединить с расплатой за эпоху, которая была вам матерью.
– Что же мне делать?
– Убейте его. Почетно оставить о себе память как о наемном убийце века. Прищемите вашего врага на пороге двух эпох. Он кичится, он уже там, он уже гений, купидон, вьющийся со свитком у ворот нового мира, он уже, задрав нос, не видит вас, – тресните его на прощанье. Благословляю вас. И я (Иван поднял кружку), и я тоже уничтожу своего врага. Выпьем, Кавалеров, за «Офелию». Это орудие моей мести.
Кавалеров открыл рот, чтобы сообщить главное: у нас общий враг, вы благословили меня на убийство вашего брата, – но не сказал ни слова, потому что к столу их подошел человек, пригласивший Ивана немедленно и не задавая вопросов следовать за ним. Он был арестован, о чем известно из предыдущей главы.
– До свидания, мой милый, – сказал Иван, – меня ведут на Голгофу. Пойдите к дочке моей (он назвал переулок, уже давно блиставший в памяти Кавалерова), пойдите и посмотрите на нее. Вы поймете, что если такое создание изменило нам, то остается одно: месть.
Он допил пиво и пошел впереди таинственного человека на шаг.
По дороге подмигивал он посетителям, расточал улыбки, заглянул в раструб кларнета и у самых дверей повернулся и, держа котелок в вытянутой руке, продекламировал:
V
– Что ты смеешься? Ты думаешь, я хочу спать? – спросил Володя.
– Да я не смеюсь. Я кашляю.
И Володя снова засыпал, добравшись до стула.
Молодой уставал раньше. Тот, старший – Андрей Бабичев, – был гигант. Он работал день, работал половину ночи. Андрей ударял кулаком по столу. Абажур на лампе подскакивал, как крышка на чайнике, но тот спал. Абажур прыгал. Андрей вспоминал: Джемс Уатт смотрит на крышку чайника, прыгающую над паром.
Известная легенда. Известная картинка.
Джемс Уатт изобрел паровую машину.
– Что же ты изобретаешь, мой Джемс Уатт? Какую машину изобретаешь ты, Володя? Какую новую тайну природы обнаружишь ты, новый человек?
И тут начинался разговор Андрея Бабичева с самим собой. На самое короткое время бросал он работу и, глядя на спящего, думал:
«А может быть, Иван прав? Может быть, я просто обыкновенный обыватель и семейное живет во мне? Потому ли он дорог мне, что с детских лет живет со мною, я просто привык к нему, полюбил, как сына? Только ли потому? Так ли просто? А если бы был он тупица? То, ради чего я живу, сосредоточилось в нем. Мне посчастливилось. Жизнь нового человечества далека. Я верю в нее. И мне посчастливилось. Вот он заснул так близко от меня, прекрасный мой новый мир. Новый мир живет в моем доме. Я души в нем не чаю. Сын? Опора? Закрыватель век? Неправда! Не это мне нужно! Я не хочу умирать на высокой постели, на подушках. Я знаю – масса, а не семья примет мой последний вздох. Чепуха! Как мы лелеем тот новый мир, так я лелею его. И он дорог мне, как воплотившаяся надежда. Я выгоню его, если обманусь в нем, если он не новый, не совсем отличный от меня, потому что я еще стою по брюхо в старом и уже не вылезу. Я выгоню его тогда: мне не нужен сын, я не отец, и он не сын, мы не семья. Я тот, что верил в него, а он тот, что оправдал веру.
Мы не семья, мы – человечество.
Значит, что же? Значит, человеческое чувство отеческой любви надо уничтожить? Почему же он любит меня, он, новый? Значит, там, в новом мире, будет тоже цвести любовь между сыном и отцом? Тогда я получаю право ликовать; тогда я вправе любить его и как сына и как нового человека. Иван, Иван, ничтожен твой заговор. Не все чувства погибнут. Зря ты бесишься, Иван!»
Давным-давно, в темную ночь, проваливаясь в овраги, по колено в звездах, спугивая звезды с кустарников, бежали двое: комиссар и мальчик. Мальчик спас комиссара. Комиссар был огромен, мальчик – крошка. Увидевшие подумали б: бежит один – великан, припадающий к земле, и мальчика приняли б за ладонь великана.
Они соединились навсегда.
Мальчик жил при великане, рос, вырос, стал комсомольцем и стал студентом. Он родился в железнодорожном поселке, был сын ремонтного литейного рабочего.
Его полюбили товарищи, его полюбили взрослые. Его иногда беспокоило то, что он всем нравится, – это порой казалось ему незаслуженным и ошибочным. Чувство товарищества было в нем самым сильным. Как бы заботясь о каком- то равновесии и пытаясь исправить какую-то неправильность, допущенную природой в распределении даров, он иногда прибегал даже к ухищрениям с целью как-нибудь сгладить впечатление о себе, снизить его, спешил потушить свой блеск.
Ему хотелось вознаградить менее удачливых сверстников своей преданностью, готовностью к самопожертвованию, пылким проявлением дружбы, отысканием в каждом из них замечательных черт и способностей. Его общество толкало товарищей к соревнованию.
– Я думал, почему злятся люди или обижаются, – сказал он. – У таких людей нет понятия о времени. Тут незнакомство с техникой. Время – ведь это тоже понятие техническое. Если бы все были техниками, то исчезли бы злоба, самолюбие и все мелкие чувства. Ты улыбаешься? Понимаешь ли: нужно понимать время, чтобы освободиться от мелких чувств. Обида, скажем, продолжается час или год. У них хватает воображения на год. А на тысячу лет они не разгонятся. Они видят только три-четыре деления на циферблате, ползут, тычутся... Куда им! Всего циферблата не охватят. Да вообще: скажи им, что есть циферблат, – не поверят!
– Так почему же только мелкие чувства? Ведь и высокие чувства коротки. Ну... великодушие?
– Видишь ли. Ты меня вот послушай. В великодушии есть какая-то правильность... техническая. Ты не улыбайся. Да, да. Нет, в самом деле... я, кажется, запутался. Ты меня смущаешь. Нет, подожди! Революция была... ну, как? Конечно, очень жестокая. Хо! Но ради чего она злобствовала? Была она великодушна, верно? Добра была – для всего циферблата... Верно? Надо обижаться не в промежутке двух делений, а во всем круге циферблата... Тогда нет разницы между жестокостью и великодушием. Тогда есть одно: время. Железная, как говорится, логика истории. А история и время одно и то же, двойники. Не смейся, Андрей Петрович. Я говорю: главным чувством человека должно быть понимание времени.
Он сказал также:
– Я собью спеси буржуазному миру. Они издеваются над нами. Старики брюзжат: где ваши новые инженеры, хирурги, профессора, изобретатели? Я соберу большую группу товарищей, человек сто. Мы организуем союз. По сбиванию спеси буржуазному миру. Ты думаешь, я хвастаю? Ты ничего не понимаешь. Я вовсе не заношусь. Мы будем работать как звери. Вот увидишь. К нам приедут кланяться. И Валя будет в этом союзе.
Он проснулся.
– Видел сон, – засмеялся он, – будто я с Валькой сидим на крыше и смотрим в телескоп на луну.
– Что? А? Телескоп?
– И я ей говорю: «Вон там, внизу, „море кризисов“. А она спрашивает: „Море крыс?“»
В тот год весной Володя уехал на короткий срок повидаться с отцом в город Муром. Отец работал в муромских паровозостроительных мастерских. Прошло два дня разлуки, и в ночь на третий день ехал Андрей домой. На повороте шофер уменьшил скорость, светало, и Андрей увидел лежащего под стеной человека.
Напоминание об отсутствующем слетело к нему с того, лежащего на решетке. Оно приказало ему дернуться и нагнуться к шоферу. «Да ничего же нет между ними общего!» – едва не воскликнул Андрей. И действительно, никакого не было сходства между лежащим и отсутствующим. Просто он живо представил себе Володю. Он подумал: «А вдруг что-либо заставило Володю принять такую же жалкую позу». И просто он сделал глупость, дал разыграться чувствительности. Машина остановилась.
Николай Кавалеров был поднят, были выслушаны бредовые его