Филомена горестно всплеснула руками.
— Болен? Нельзя много есть? Ах, poverino! [89] Misericordia! [90] Но вы скушаете все, что я приготовлю. Si, si [91]!
И она бросилась вон из комнаты, не переставая твердить poverino и Madonna santissima [92].
Когда Филомена удалилась, в комнату снова хлынула глубокая волна тишины. Тони запер дверь и бросился ничком на постель, закрыв лицо руками.
— Кэти, Кэти, о Кэти! — громко шептал он.
Вся его усталость, отчаяние, жгучая душевная боль и тоска, невероятное изнеможение, после того как он столько лет старался сохранить твердость, искусственно подбадривая себя, сознание полного краха и окончательной невозвратимой утраты — все это захлестнуло его, как громадная неудержимая волна.
Он не выдержал и громко зарыдал, не стараясь даже из гордости преодолеть свою слабость и свое бессилие.
— Кэти, Кэти, кто бы мог подумать, что дойдет до этого!
«Это» было его второй смертью.
Придя в себя, Тони некоторое время сидел неподвижно, ничего не ощущая и не сознавая. Всякая способность к переживаниям была временно утрачена, и в душе его наступило мрачное затишье, которое обыкновенно следует за сильной бурей. Когда Филомена позвала его завтракать, он сошел вниз с чувством полного безразличия и спокойствия, разговаривал и шутил с ней, когда она, подав завтрак, задержалась у стола. Теперь он уже был в состоянии совершенно естественно спросить ее, помнит ли она синьорину из Вены, которая жила тогда у них.
— О, да, — сказала Филомена. — Как же, я хорошо помню ее, такая graziosa, такая carina [93], совсем не похожая на других немок, с огромными ногами и в уродливых платьях. Да, да. Мы часто говорили о ней и о вас, после того как вы вместе уехали. И мы думали, мы надеялись…
Филомена была слишком тактична, чтобы сказать, что они думали, на что надеялись, а Тони пропустил ее намек мимо ушей.
— Вы потом имели от нее какие-нибудь известия?
— Да. Она прислала нам открытку. Я сейчас принесу ее.
Филомена вернулась с выцветшей открыткой, на которой была изображена одна из аллей Пратера.
— Прочтите ее, синьор, прочтите.
— Можно? Благодарю вас.
Открытка была из Вены от 22 декабря 1914 года и написана по-итальянски. Ни слова о войне, только новогодний привет и пожелания, чтобы наступающий год оказался для всех более счастливым. И вдруг Тони почувствовал, что он еще настолько жив, чтобы ощутить внезапную мучительную боль, так как следующая фраза гласила: «Помните ли вы моего кузена синьора Антонио? Не писал ли он вам? Если у вас есть его адрес, я была бы вам очень благодарна, если бы вы мне прислали его».
«Какой же я был дурак, — подумал Тони, — ведь Австрия вступила в войну с Италией только в июле 1915 года. Если бы я догадался написать сюда, мы могли бы еще долгое время поддерживать друг с другом связь и условиться о встрече после войны. Очевидно, не получая от меня писем, Кэти подумала, что я оставил им свой адрес, а может быть, она просто хотела узнать, не пришло ли ей сюда письмо от меня», Он взглянул на адрес Кэти — это был тот же самый дом, который он нашел пустым в Вене.
Подняв глаза, он увидел, что Филомена смотрит на него с любопытством.
— И это все? — спросил он.
— Да. Вскоре после того началась война, и мы больше ничего от нее не получали.
Затем, помолчав немного, она прибавила:
— Может быть, вам было бы приятно оставить у себя эту открытку, синьор Антонио?
— Конечно, если вам не жаль расстаться с ней.
— Ну, так оставьте ее себе.
Тони поблагодарил, дав себе обещание купить Филомене самый лучший подарок, который можно будет достать на острове, и положил открытку в бумажник.
Каждое утро он доходил до конца острова, спускался на уступ Кэти и сидел там часами, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, просто углубляясь в прошлое, вспоминая ее прикосновения и ее поцелуи, и в этих тихих и не таких уже горестных воспоминаниях прощаясь с ней, расставаясь с прошлым. Днем он взбирался на вершину горы, где они когда-то сидели с Кэти, отдыхали, разговаривали и ели фрукты; оттуда он глядел на неизменное море, на неменяющиеся очертания островов и далекий мыс, прощаясь и отрешаясь от прошлого. Он спустился в маленькую скалистую бухту, где они когда-то вместе купались, и вспомнил ее прекрасное белое тело в прозрачной воде и прикосновение ее груди к своим губам и телу. Перед тем как уйти, он собрал маленький букетик осенних цветов и рассыпал их по мелкой морской ряби, разбрасывая эти бедные цветы нежности и сожаления в знак своего последнего прощального привета.
И каждую ночь он засыпал в той постели, в которой они лежали в объятиях друг друга, наслаждаясь любовью.
Каждый вечер он говорил себе, что завтра утром уедет, что незачем дольше мучить себя, оставаясь здесь, где каждый шаг, каждое мгновение напоминают ему о Кэти. Он должен как-то доживать свою жизнь, как поклялся в ту ночь в Лондоне, когда выбросил в снег патроны. И все же он медлил. Филомена была встревожена его бледностью, его молчаливостью и тем, что она считала отсутствием аппетита, хотя на самом деле он ел здесь гораздо лучше, чем в Вене. Ему пришлось проявить большую твердость, чтобы помешать ей позвать доктора, когда он, возвращаясь с любимого уступа Кэти, промок до костей и схватил ужасный, противный итальянский насморк.
Это решило вопрос: смешно бродить как во сне, чихая над воспоминаниями об утраченной романтической любви. Он пролежал два-три дня в постели, а потом поднялся спозаранку, чтобы попасть на утренний пароход.
Тони понимал, что он, вероятно, был унылым гостем, и постарался инсценировать веселый отъезд со множеством подарков и добрых пожеланий. Когда хозяева заставили его пообещать, что он скоро опять приедет, у него не хватило духу сказать им, что никогда, никогда больше не сможет он вернуться на Эа и что с ними он тоже прощался навсегда. Arrivederla! Buon viaggio! [94] Прощайте! На каждом повороте дороги он говорил прости какому-нибудь воспоминанию, бросал прощальный взгляд на сверкающее море, на расцвеченную осенними красками землю. На пароходе он отправился прямо в каюту и оставался там, пока не услышал грохота поднимаемого якоря и протяжных гудков сирены, столь приятных для слуха южан, и не почувствовал, что пароход выходит из гавани.
Наконец, когда они уже отошли на порядочное расстояние, он поднялся на палубу и прошел на корму. Остров в нежной, золотой дымке осеннего солнечного света начал отступать. Человеческие фигурки на берегу и на пристани уже стали невидимыми, а дома превратились в яркие белые кубики. Ему не видно было верхней деревни и ни одного из тех мест, где он бывал с Кэти, кроме маленькой площадки на вершине горы. Он долго следил, как она постепенно уменьшалась и становилась все менее явственной, и чувствовал себя словно расставшейся с телом душой, которую везут через Лету, и она окидывает последним прощальным взглядом теплую землю живых. Прежде чем повернуться и пойти к себе в каюту, он тихонько помахал рукой, словно прощаясь, и прошептал: «Herz, mein Herz».
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. 1926
I
Никто, кроме него, не обнаружил желания расстаться с насиженным местом у камина, пышущего ископаемым солнечным жаром, и Энтони, накинув первое попавшееся под руку пальто, вышел один в темный, лишенный аромата зимний сад. Он перешел вымощенную мелким разноцветным щебнем дорожку (одна из дачных фантазий Маргарит) и с удовольствием ощутил сквозь тонкие подошвы сыроватый мягкий дерн. Он наклонился и потрогал пальцами землю, шероховатую от полувысохших бугорков и норок земляных червей, с редкими зимними травинками, жесткими и недружелюбными, как шкура мертвого животного.
Энтони пробрался ощупью к небольшому пруду, инстинктивно загораживая лицо правой рукой, хотя