Одна называлась «Марш муллшанских гвардейцев», считалась бодрой и воодушевляющей, ее полагалось петь в минуты капризов во время купания или одевания или когда наступала трагическая необходимость ложиться спать. Другая — унылый гимн — начиналась словами «Пройдут еще годы». Эту Анни считала самой чудодейственной колыбельной. Она и впрямь нагоняла такую непроходимую тоску, что всех неудержимо клонило ко сну. Под нежное музыкальное причитание Анни Энтони казалось, будто он много раз умирал. Когда же он стал ходить в школу и теплые ванны с обязательным присутствием Нанни в качестве Евриклеи сменились утренним холодным душем без всякой посторонней помощи и вечерним мытьем два раза в неделю все еще под ее наблюдением, Нанни несколько дней плакала и успокоилась только тогда, когда ее «произвели» в старшую горничную, с прибавкой жалованья, и переименовали в Анни. Она еще долго продолжала присутствовать при его мытье, даже после того как в этом исчезла необходимость, придумывая всякие глупые предлоги, вроде того, что он плохо отмывает уши и шею, и не было случая, чтобы она забыла заметить таким тоном, точно ее осенила какая-нибудь необыкновенно оригинальная мысль:
— Ах, мастер Тони! Как вы выросли! Вы почти такой же рослый, как наш Билл, а ведь он дюжий парень!
Приступы сентиментальной слезливости у Анни проявлялись время от времени в коротких, но бурных вспышках религиозного рвения, вызываемого, возможно, грешными половыми инстинктами, в чем она, конечно, никогда бы не призналась. У Анни был поклонник, сын мясника и сам мясник, из ее родной деревни. Но она держала его на почтительном расстоянии, которое сделало бы честь самой целомудренной и гордой даме Прованса, разрешала ему писать только раз в две недели, не обещая ответа, и встречаться с ней только два раза в год в Вайн-Хаузе и в тех редких случаях, когда она ездила домой в деревню. Несмотря на это, Анни твердо считала себя обязанной выйти когда-нибудь замуж за своего поклонника и энергично отклоняла ухаживания молодых торговцев и молочников, приходивших с черного хода; за это они, уходя, мстили ей, выкрикивая «мясник», отчего Анни вспыхивала и ругала их за дерзость.
Поэтому-то не было ничего удивительного в том, что Анни иногда старалась настроить себя на религиозный лад. У нее имелись Библия и молитвенник, — переплетенный во что-то яркое, блестящее, похожее на оникс, а скорее всего обернутый в целлулоид. Молитвенник подарил ей мясник, и на нем была надпись, сделанная нетвердым почерком школьника: «Дорогой Анни от ее любящего поклонника Чарли».
Хотя Анни принадлежала к англиканской церкви, она во время своих приступов обнаруживала скорее еретические взгляды на предопределение, быть может, передавшиеся ей как смутная семейная традиция со времени пуритан. Покрасневшие глаза и раздававшиеся из комнаты Анни громкие молитвы были внешними признаками этих мучительных религиозных бурь.
В то же время она старалась умилостивить ревнивого бога своеобразной игрой. У нее были карты на каждый месяц в году, с изречением на каждый день, но без указания, откуда это изречение взято. Очевидно, в угоду господу богу Анни должна была ежедневно перелистывать священное писание, чтобы найти книгу, главу и стих каждой цитаты. Лучшим доказательством ее душевного здоровья служило то, что в конце года она всегда отставала месяцев на десять и даже хитрила, призывая на помощь Энтони и кухарку.
Энтони ненавидел эти вспышки. Он терпеть не мог, когда Анни ходила в слезах и перелистывала Библию, вместо того, чтобы рассказывать забавные истории про то, как было у «нас дома» и про «нашего Билла».
Как-то раз в один из таких дней, пытаясь отвлечь ее, он сказал:
— Меня сегодня оставили без обеда, Анни.
— Неужели? — воскликнула горничная с упреком, не сводя заплаканных глаз с книги Левита. — Гадкий мальчик, что ж вы натворили?
— Да ничего. Во время математики сегодня утром этот дурак Картер сказал…
Жалобный вопль Анни прервал его:
— О, мастер Тони, мастер Тони, не произносите этого ужасного слова. Разве вы не знаете, что тот, кто скажет брату своему «дурак», подлежит божьему суду? Будьте готовы предстать перед богом, каждую минуту будьте готовы принять смерть.
— А что такое смерть? — спросил Тони с интересом.
Анни возмущенно застонала.
— Вы не знаете, что такое смерть? Вот что значит не ходить в воскресную школу. Когда человек умирает, он становится весь белый и неподвижный, и его закапывают в землю, и он остается там на веки вечные до тех пор, пока ангел не затрубит в трубу для последнего суда, и тогда грешники будут брошены в ад!
Анни с особым сладострастием произносила слова «смерть» и «ад». Энтони побледнел, чувствуя, как у него от ужаса слабеют руки и ноги. Это было первый раз, когда он услышал о смерти, первый раз, когда понял, что счастливые дни, которые он проводил так весело и беззаботно, кончаются — и «станешь весь белый и неподвижный и тебя закопают в землю». Это казалось невероятным и чудовищным, но он верил ей, потому что Анни никогда не лгала. И он не чувствовал возмущения, хотя она грубо разрушила его чудесную детскую вечность. Заразившись ее мрачным настроением, он спросил;
— А что такое ад?
— Это место, куда отправляются грешники после смерти, там они горят в вечном огне, и у них нет даже капли воды, чтобы утолить жажду. Вы ведь читали об этом.
— Но как же можно бросить человека в огонь, если его закопали в землю? И потом, как он может чувствовать что-нибудь, если весь неподвижный и белый?
— О мастер Тони, не говорите таких ужасных вещей! Это будет воскресение мертвых, и тогда все пойдут в ад, кроме тех, кто отмечен печатью избавления,
— А мама отмечена печатью избавления?
Это был сущий неприятельский обстрел, но Анни не свертывала своей богословской батареи.
— Нет, если она не в числе избранных.
— Мама пойдет в ад? Анни! Да ты спятила! Вот дурочка!
Энтони тоже читал Библию, но когда дело доходило до богословских споров, исход был всегда одинаков.
К счастью, эти религиозные вспышки происходили редко и никогда не затягивались. В остальное время Анни была необыкновенно добродушна: она отличалась какой-то грубоватой лаской, словно молодая кобыла, выхаживающая чужого жеребенка. После завтрака, когда Анни совершала свой туалет, Тони разрешалось болтать с ней, сидя на большом, обитом медными гвоздями сундуке с надписью черными печатными буквами «А. Гиллоу».
Тони всегда удивлялся, что бы это могло значить «А. Гиллоу». Его невежество простиралось так далеко, что он не знал даже того, что его Анни была «мисс Гиллоу» для почтальона и для веселого молодого торговца, который называл себя страстным любителем пикулей и хвастал, что начал свое ученичество в фирме «внутренней и колониальной торговли». Пока Анни меняла свое ситцевое платье на черное с белым, с обшитым кружевом передничком, выстиранное, накрахмаленное и выглаженное ею самой, Тони слушал рассказы о «нашем Билле» и о том, что было «у нас дома».
«Наш Билл» всегда попадал в какую-нибудь переделку, за что ему тут же влетало от «папеньки», который угощал «нашего Билла» ремнем.
Если Анни задумчиво стояла над умывальником и пела «Пройдут еще годы», Тони сразу догадывался, что Билла опять угостили ремнем.
— За что?
Раздевшись до пояса, Анни налила холодной воды в большой таз, чтобы «хорошенько пополоскаться».
— Видите ли, — начала она, намыливая рукавичку желтым мылом, — папенька пошел в «Красный лев»
выпить кружку, а когда он вернулся и полез в буфет, чтобы достать кусок хлеба с сыром, который положил туда, то там его не оказалось, потому что Билл, вернувшись с работы, съел его за чаем, — А почему он съел его, Анни?