— Это гениально. — Гарик восхищенно припал к коньяку, дергая кадыком. — Просто, искренне. Такое хочется петь ночью, у костра. Под гитару, потягивая спирт из мятой фляги. Зяма, ты всегда юн. У тебя большое сердце.
В глазах мужа, последние двадцать лет видевшего костер исключительно по телевизору, обнаружился отсвет пожарищ, пылающий горизонт, кровь на палубе, лезвия абордажных крючьев и троица канониров с дымящимися фитилями. Как все это поместилось в двух, откровенно говоря, небольших глазках, оставалось загадкой.
Зяма принял комплимент достойно, перейдя к припеву, описывающему в художественных образах конфликт капитана с излишне меркантильными матросами:
В гостиной отчетливо запахло порохом. Дребезжанье бокалов-пузанчиков напомнило старушечий хохот ветра, шторы взвились грот-бом-брамселями, на люстре закачался опухший флибустьер, повешенный за сокрытие награбленного имущества, и за окном вороний грай, безбожно грассируя, взвился в попугайском экстазе: «Евр-рея на р-рею!»
— Я, кажется, знаю, куда ты гнешь! «Летучий Голландец», да?!
Гарик от волнения привстал в кресле и весь просиял, когда Зяма подтвердил его догадку сперва кивком, а позже и финальным пассажем:
— Ты обращался к Ипполиту? — Гарик понизил голос, словно намекая на тайну, известную лишь им двоим.
— Да, — качнул носом Зяма. Лицо его в профиль напоминало парусник. В двадцатипушечных бортах. С бушпритом наперевес. В фас же лицо Зиновия Кантора более всего походило на кабину грузового трейлера. — Он сказал, что напишет музыку. Завтра. Или послезавтра. Это будет шлягер. Так сказал Ипполит, а ты знаешь Ипполита.
Галина Борисовна тоже знала Ипполита. Ипполит был концертмейстером в детском саду «Жужелица», а по совместительству — просветленным дзен-буддистом. В его понимании «завтра» не наступало никогда.
— Настя хочет завести шута, — вдруг сказала она. — Игорек, слышишь? Наша дочь собралась обзавестись шутом. Будет выгуливать его на поводке, как Вован. Наносить побои средней степени. Разгружать психику. Игорек, ты что-нибудь понимаешь?
— Пусть возьмет это ничтожество. — Щеки Зямы просветлели и колыхнулись. — Прирожденный паяц. Представляешь, Гарик, он уже трижды отказал мне в публикации. Трижды! За полгода. Дескать, мое творчество плохо подходит к тематике журнала «Нефть и газ». Я у него спрашиваю: а твое? твое драное творчество?! Оно хорошо подходит к тематике?! И этот скоморох мне отвечает: я в «Нефти и газе» работаю. А публикуюсь я в «Новом хозяине». Нет, ты понял? Это ничтожество — новый хозяин, а я даже к нефтегазу не подхожу!
Гарик взял ломтик лимона. Посмотрел на просвет:
— Зямочка, не унижайся. Потомки оценят. И ты, Галочка, успокойся. У девочки трудный период. Сейчас многие заводят — семью, машину, собаку...
— Но ведь не шутов?
— Я бы завел, — сказал Зяма. — Я бы читал ему стихи. Но у меня нет денег на шутов. Мои шуты — бесплатные. Они публикуются в «Новом хозяине».
Лимонный монокль в глазу придавал Гарику странную значительность: комично-породистую. Опытные циркачи, рожденные, что называется, в опилках, шепчутся меж собой: таким бродит ночью под куполом шапито призрак барона Вильгельма фон Шибера, безумного лотарингца, променявшего титул на любовь акробатки Нинель, а шпагу дворянина — на погремушку клоуна. Шаповал была не в курсе балаганного фольклора, но если повествование ведут Третьи Лица, сведущие во всяких материях, то стоит ли удивляться разнообразию сравнений?
Впрочем, монокль вскоре был съеден, и образ развеялся.
— Мальчики, у меня сегодня был трудный день. Я иду спать.
— Спокойной ночи, дорогая. Не возражаешь, если я в среду соберу мальчишник? Человек на десять? Тихонечко, интеллигентно...
— Она не возражает, — сказал Зяма. — Галка всегда была умницей. А в сравнении с этим ничтожеством — так и вовсе царицей Савской. Галка, ты прелесть. Я посвящу тебе поэму.
И умница не стала возражать. Пусть будет мальчишник.
Пожалуй, этот диалог мы могли бы дать как-нибудь иначе. Более прозаически, что ли? Но увы — ночь. В смысле темно. И в спальне не горит даже крохотного ночничка. Ничего не видно; лишь смутный монблан кровати, и сквозняк надувает паруса оконных гардин. Плывет бригантина во тьме, скрежеща такелажем, впитывая ледяной огонь звезд. Воет на Москалевском пустыре собака: по покойнику или так, от волчьей тоски. А может, умелый звукооператор врубил запись лая и курит себе в кулачок, пуская дым за дверь будки. Луна отражается в стекле, прикидываясь портретом лысого дядьки. Очень умного. С бородкой. Скорее всего дядька — поэт. Слегка похожий на Зяму, но вряд ли.
Будем считать, это Шекспир.
Или кто-то, все же больше смахивающий на Шекспира, нежели на Зяму.
Плывет бригантина в ночь, со сцены в зал, и все никак не доплывет до пристани...