«Папу не обижать...»
И приснился гражданке Шаповал кошмар с уклоном в лирику.
Черные-черные ели качали лапами над черным-черным погостом. В черном-черном небе тускло сиял медный грош луны, щербатый от неутоленного желания тоже быть черным-черным. Черные-черные кресты склонялись над черными-черными могилами, черные-черные ангелы афро-американского происхождения тосковали в пентаграммах черных-черных оград, тщетно дожидаясь политкорректного Страшного суда.
Соответствующего цвета вороны граяли а капелла.
В зябкой ночной сорочке, Галина Борисовна стояла босиком перед разверстой могилой. На краю ямы, обращая на женщину внимания не больше, чем св. Антоний — на разыгравшихся бесей, сидели двое с лопатами и один с черепом. Видимо, прораб банды вандалов, завершивших самодеятельный акт эксгумации.
— Бэдный Жорик! — с отчетливым аварским акцентом рыдал прораб, качая в пальцах костяную ухмылку черепа. — Вай мэ, аи дай, далалай! Я знал его, Паяццио!
«Вы замечали, что жулик Пастернак переводит „могильщики“, когда у Шекспира ясно сказано „шуты“?!» — шепнул кто-то в самое ухо. Взвизгнул гнусаво, поперхнулся и рассыпался мелким смехом, катясь прочь по могилам.
Урод Паяццио сдвинул седые брови набекрень, отчего жирный нос могильщика сделался похожим на Казбек с одноименной пачки папирос, и заорал детским голоском, неискусно подражая бардессе Новелле Матвеевой:
Остальные сквернавцы вытянули губы дудкой, гугукая в терцию.
«На кой ляд мне это снится?!» — попятилась Шаповал, стряхивая мурашек, обильно бегающих вдоль хребта. Рыхлая земля чмокала, всасывая босые подошвы, ухал филин в кроне чахоточного ясеня, мурашки торопились обратно, неся в челюстях добычу: иголки страха, — а вернувшийся кто-то приплясывал между полушарий мозга, стуча каблуками с ловкостью записного чечеточника:
«Ляд, он же Шиш, он же Лиховец, он же Черный Шут, он же Дядюшка Глум!.. Чет и нечет, черт и нечерт, поздний вечер, грех на плечи...»
— Полночь близко! Час урочный! — вдруг сообщил филин голосом диктора Левитана. — По многочисленным просьбам усопших трудящихся...
Словно в ответ стая крохотных человечков взмыла над сонной гречихой. Радужные крылышки бросали отблески под ноги: «Оступись! Споткнись, чужачка!» — тряслись уши на ярких колпачках, сотня бубенцов плыла комариным звоном, гречиха мало-помалу пробуждалась, отвечая острым ароматом лаванды и еще нашатыря; под матерущим дубом, сиротски притулившись к стволу корявым боком, слепец-бандурист тянул на одной ноте балладу «Ночь под Рождество», авторства г-на Скалдина А.Д., шамкая беззубой пастью:
Бежать не решилась: стыдно. Но шаг ускорила. Туда, где меж деревьями зажегся милый сердцу электрический прожектор.
— В номинации «Высокий шут» лауреатом премии стал главный дирижер Лимбовского государственного цирка Ваал Инферналов, — добавил филин ни к селу ни к городу, сорвавшись с ветки и мотаясь над головой крылатой пакостью. Глаза птицы сверкали рекламой «Макдоналдса»; даже стилизованное «М» было на месте.
Позади вандалы-могильщики во главе с сентиментальным прорабом плясали на бедном Жорике. Черепа хватало на всех: костяной треск вопиял к небесам. Жорик ухарски похохатывал, упирая на «X».
Мимо проковылял смурной лилипут в тулупе, колпаке, отороченном выхухолью (от колпаков уже тошнило!), и с мешком подарков. В мешке ворочались, изредка выкрикивая: «Рыба!» Задержавшись, лилипут достал две алюминиевые вилки, приподнял ими ороговевшие веки, оглядел пришелицу с ног до головы, после чего таинственно сообщил басом:
«Ляд, он же Черный Шут, — уточнил невидимый кто-то, повторяясь от усталости. — Черный! Звать Сашею...»
Прожектор манил. Стала видна малая эстрадка, освещенная выносной турелью софитов; по авансцене разгуливал задумчивый Пьеро, временами наступая себе на рукава. В лице у Пьеро сочетались исключительно симпатичные черты характера, разбавленные общей меланхолией. Из будки суфлера торчала рогатая погремушка, мелко подрагивая.
В густой тени куста смородины общались две цикады.
— А платоническая любовь?! Платоническая?! — кипятился самец, треща коленками назад.
— Мне еще так никогда не делали... — тарахтела в ответ самка, в восхищении от эрудита.
Обойдя трескучих любовников, Шаповал приблизилась к эстрадке. Пьеро скосил на заблудшую зрительницу глаз, лиловый и трепетный, дважды моргнул, затем продекламировал с неприятным завываньем:
Черная слеза скатилась по щеке печальника. Аспидно-черная, будто свежий асфальт благих намерений, которым мостят известную дорогу. Слеза двигалась катком, сминая плоть, под ее тяжестью белизна щеки трескалась раскаленной пустыней, рождая переплетения морщин. Дрогнул пухлый рот, затягивая на манер «Интернационала»: