Он повернул под арку Адмиралтейства — остатки здравого смысла, не парализованные страхом, подсказывали, что шанс на спасение следует поискать именно там. На обширной площади, тянувшейся до Зимнего дворца и Главного штаба, бронзовый всадник их без труда настигнет и затопчет, а во дворе Адмиралтейства стоят здания, протекает канал, есть где укрыться…
Грохот стал нестерпимым — Медный Всадник ворвался под арку, не отставая, в этот момент По запнулся и упал во весь рост, на него повалился и Пушкин, гром копыт надвинулся… И стало ясно, что это смерть, особенно нелепая оттого, что никто не будет знать правды и никто не поверит…
Потом обрушилась нежданная тишина. Тянулись мгновения, а он был все еще жив и понимал, что остается на этом свете…
Упираясь ладонями в холодный камень, Пушкин кое-как поднялся на ноги, выпрямился, пошатываясь. Под аркой было совсем темно, но он различал зеленоватый силуэт, расположившийся буквально в паре шагов от него, нависший всей громадой. Отчетливо было видно слабо светившееся зелено-фосфорическим сиянием лицо императора, пустые мертвые бельма были устремлены прямо на Пушкина, руки теребили широкие бронзовые поводья, но конь, поматывая головой, стоял на месте, даже копытами не бил…
Ум был обострен смертельной опасностью, и он сразу вспомнил то, что совсем недавно произошло во Флоренции. Истерически хохоча, сделал шаг вперед, подняв руку с перстнем, словно бы светившимся в темноте мягким алым сиянием.
Конь попятился, звучно ударив копытами о камни, задел крупом противоположную стену, отчего брызнул сноп искр и повалил черный дым. Пушкин сделал еще шаг, стиснув пальцы так, словно в руке был меч, взметнул руку еще выше — и увидел, вот чудо,
— Ах, вот как… — процедил он сквозь зубы, охваченный той бравадой, что заставляет атакующих очертя голову мчать галопом прямо на палящие пушки. — Вам тоже это не по нраву, ваше императорское величество? На вас это действует точно так же, как на флорентийскую свинью? На жалкую флорентийскую хавронью, как выразился бы мой покойный друг, настоящий гусар, а не дрянь? Пошел вон! Назад в свою преисподнюю!
Не было ни страха, ни колебаний, он наступал, охваченный нешуточной яростью, перстень распространял алое сияние — и бронзовый всадник, не выдержав этого напора, круто повернул коня, с оглушительным скрежетом задев каменную стену, так что взлетело облачко тяжелой пыли. Звонко ударили копыта, монумент вылетел из-под арки на площадь. Пушкин бежал следом, как в горячке, холодный ветер обдал его секущими порывами, студил разгоряченное лицо, трепал лохмотья рубашки. Он остановился, пошатываясь, — и видел, как жуткий всадник ровным аллюром направляется к пустому постаменту, выглядевшему дико, непривычно, так, как никто никогда его не видел, кроме современников воздвижения…
Услышав стон за спиной, он вернулся под арку — алое сияние уже погасло, и двигаться приходилось едва ли не ощупью — приблизился к спутнику, опустился на колени. Американец нашел в темноте его руку, стиснул, быстро, горячечно заговорил на родном языке. Он походил на бредившего, хотя Пушкин не понимал ни слова по-английски.
Чувствуя невероятную слабость, боясь, что сам упадет рядом при попытке встать, Пушкин закричал что было мочи:
— Люди! Кто-нибудь! Люди!
Эхо метнулось под темными сводами, отдаваясь таким диким отзвуком, что он замолчал. Перед глазами плыли цветные пятна, из самых темных углов вроде бы выползли на четвереньках длинные мохнатые создания и стали к нему приближаться, опасливо, с пакостным, трусливым воодушевлением, и он уже не понимал, то ли чудится, то ли нагрянула очередная нечисть.
Сбоку появилось пятно тусклого света, и поначалу в его расстроенном сознании промелькнуло: вот и костлявая явилась… Прошло какое-то время, и Пушкин, заботливо державший на коленях голову американца, все же опамятовался настолько, чтобы сообразить — это не более чем фонарь в руке кого-то приближавшегося не особенно торопливо, и эта фигура, судя по распространявшемуся вокруг явственному резкому аромату водки и лука, принадлежит все же к числу самых пошлых земных существ, а не посланцев преисподней.
Фонарь замер поодаль, оттуда окликнули боязливо:
— Кто будете? Смотри, будочника кликну…
— Кликни, милый, кликни, — сказал Пушкин слабым голосом. — Кого угодно кликни, я тебя душевно умоляю… Сторож?
— Сторож, — опасливо подтвердили оттуда.
— Помоги, — сказал Пушкин. — Мы люди приличные… С нами стряслось… Стряслось с нами…
Он замолчал, прекрасно понимая, что настоящую причину открывать не следует. Сторож наконец рискнул приблизиться, охнул:
— Кошки вас драли, что ли? А
— Кто? — вяло спросил Пушкин, уже понимая, что имеется в виду.
— Известное дело, кто… Опять бродит, надо полагать… Да ты, я вижу, барин, хоть и прямиком из переделки…
— Посвети, — сказал Пушкин.
Сторож наклонил фонарь. Глаза американца были закрыты, он, мотая головой, бормотал что-то непонятное, мокрые от пота волосы — хотя стоял промозглый холод — прилипли ко лбу. В зыбком свете скверного фонаря его лицо казалось старым, изможденным, принадлежавшим совсем другому человеку, за чьими плечами годы странствий и страданий…
Сторож просеменил к выходу из-под арки, побыл там короткое время, вернувшись, присел на корточки рядом с Пушкиным и тихонько сказал:
— Стоит на законном месте, все, как положено, рукою изволит простирать… Барин будто мертвый на площади… Лежит, храни господь его душу…
— Я знаю, — мертвым голосом сказал Пушкин. — Он был с нами…
— Значит, опять бродил… Знаем-с, насмотрелись, а сказать кому — не поверят, решат, допился… Кто ж поверит, сам не видевши… Барин, а барин…
— Да?
— Прости ты меня на худом слове… да как вы живы-то остались? Не припомню я что-то, чтобы выпадало людям такое везение, когда
Эдгар Аллан По бормотал и бормотал что-то несвязное, то выкрикивая нечто наподобие воинских команд — по тону чувствуется, — то тихонько, душевно, словно бы беседуя с приятным ему человеком. Слова чужого языка звучали странно под темными сводами.
Пушкин ощутил невероятную слабость, кружилась голова, слабость разливалась по всему телу, а голова словно бы стала совершенно пустой, и в ней стеклянно что-то позвякивало, жар распространялся от колотящегося сердца до кончиков пальцев, и он совершенно точно знал, что вот-вот провалится в беспамятство.
— Позови кого-нибудь, — сказал он, собрав последние силы. — Людей, полицию, докторов… полицию зови… Третье отделение собственной его величества… Третье отделение… Я из Третьего отделения, уяснил ты? Что стоишь? Немедленно…
И обрушился в совершеннейшее небытие.
Глава XXIV
ИМЕНЕМ СУЛЕЙМАНА, СЫНА ДАУДА…
— Ну что же, как гласит французская поговорка, все хорошо, что хорошо кончается, — сказал граф Бенкендорф. — Вы еще послужите Отечеству, друг мой, доктора клянутся, что худшее позади, и, собственно, нет никаких оснований ждать чего-то плохого. Банальное перенапряжение сил, и не более того…