Фрезенбург пристально посмотрел на упрямого пса, который дрожал и вытягивал шею.

— Наверно, из лесу.

— Что ему делать в лесу? Там ему кормиться нечем.

— Нет, почему же. Корма теперь ему хватит, и не только в лесу. Где хочешь.

Они подошли ближе. Пес насторожился, готовый удрать. Гребер и Фрезенбург остановились.

Собака была большая и тощая, серовато-рыжая, с длинной узкой мордой.

— Это не дворняжка, — сказал Фрезенбург. — Породистый пес.

Он тихо прищелкнул языком. Пес насторожился. Фрезенбург прищелкнул еще раз и заговорил с ним.

— Ты думаешь, он ждет, пока ему кинут что-нибудь? — спросил Гребер. Фрезенбург покачал головой.

— Корма ему везде хватит. Он пришел не за этим. Здесь свет, и вроде как дом. По-моему, он ищет общества людей.

Вынесли носилки. На них лежал человек, умерший во время операции. Пес отскочил на несколько шагов. Он прыгнул легко, словно на пружине. Но остановился и взглянул на Фрезенбурга. Тот снова заговорил с ним и неторопливо шагнул к нему. Пес опять прыгнул в сторону, потом остановился и едва заметно завилял хвостом.

— Боится, — сказал Гребер.

— Да, конечно. Но это хороший пес.

— И притом людоед.

Фрезенбург обернулся.

— Все мы людоеды.

— Почему?

— Потому что так оно и есть. Мы, как и он, воображаем, что мы хорошие. И нам, как ему, хочется немножко тепла, и света, и дружбы.

Фрезенбург улыбнулся одной стороной лица. Другая была почти неподвижна из-за широкого шрама. Она казалась мертвой, и Греберу всегда было не по себе, когда он видел эту улыбку, словно умиравшую у барьера этого шрама. Казалось, это не случайно.

— Просто мы люди как люди. Сейчас война, этим все сказано.

Фрезенбург покачал головой и стал сбивать тростью снег с обмоток.

— Нет, Эрнст. Мы утеряли все мерила. Десять лет нас изолировали, воспитывали в нас отвратительное, вопиющее, бесчеловечное и нелепое высокомерие. Нас объявили нацией господ, которой все остальные должны служить, как рабы. — Он с горечью рассмеялся. — Нация господ! Подчиняться каждому дураку, каждому шарлатану, каждому приказу — разве это означает быть нацией господ? И вот вам ответ. Он, как всегда, сильнее бьет по невинным, чем по виновным.

Гребер смотрел на него, широко раскрыв глаза. Фрезенбург был здесь единственным человеком, которому он вполне доверял. Оба были из одного города и давно знали друг друга.

— Если тебе все это ясно, — сказал он наконец, — то почему ты здесь?

— Почему я здесь? Вместо того, чтобы сидеть в концлагере? Или быть расстрелянным за уклонение от военной службы?

— Нет, не то. Но разве ты был призван в 1939? Ведь ты не того года. Почему же ты пошел добровольцем?

— Мой возраст не призывали, это верно. Но теперь другие порядки. Берут людей и постарше, чем я. Не в этом дело. И это не оправдание. То, что мы здесь, ничего не меняет. Мы тогда внушали себе, что не хотим бросать отечество в трудную минуту, когда оно ведет войну, а что это за война, кто в ней виноват и кто ее затеял — все это будто бы неважно. Пустая отговорка, как и прежде, когда мы уверяли, что поддерживаем их только, чтобы не допустить худшего. Тоже отговорка. Для самоутешения. Пустая отговорка! — Он с силой ткнул палкой в снег. Пес беззвучно отскочил и спрятался за церковь. — Мы искушали господа, понимаешь ты это, Эрнст?

— Нет, — ответил Гребер.

Он не хотел понимать. Фрезенбург помолчал.

— Ты не можешь этого понять, — сказал он спокойнее. — Ты слишком молод. Ты ничего не видел, кроме истерических кривляний и войны. А я участвовал и в первой войне. И видел, что было между этими войнами. — Он опять улыбнулся: одна половина лица улыбнулась, другая была неподвижна. Улыбка разбивалась о нее, как утомленная волна, и не могла преодолеть барьера. — Зачем я не оперный певец, — сказал он. — Был бы я тенором с пустой башкой, но убедительным голосом. Или стариком. Или ребенком. Нет, не ребенком. Не тем, кто предназначен для будущего. Война проиграна. Хоть это ты понимаешь?

— Нет!

— Каждый генерал, мало-мальски сознающий свою ответственность, давно махнул бы рукой. Чего ради мы здесь бьемся? — Он повторил: — Чего ради? Даже не за приемлемые условия мира. — Он поднял руку, указывая на темнеющий горизонт. — С нами больше не станут разговаривать. Мы свирепствовали, как Атилла и Чингис-хан. Мы нарушили все договоры, все человеческие законы. Мы…

— Так это же эсэсовцы! — с отчаянием в голосе прервал его Гребер.

Он искал встречи с Фрезенбургом, чтобы уйти от Иммермана, Зауэра и Штейнбреннера; ему хотелось поговорить с другом о старом мирном городе на берегу реки, о липовых аллеях и о юности; а теперь ему стало еще тяжелей, чем до того. В эти дни все как будто сговорились против него. Ни от кого не ждал он помощи; иное дело Фрезенбург, которого он в сумятице отступления давно не встречал. И вот именно от него он и услышал то, во что так долго не хотел верить, в чем решил разобраться потом, дома, и чего боялся больше всего на свете.

— Эсэсовцы! — презрительно ответил Фрезенбург. — Только за них мы еще и сражаемся. За СС, за гестапо, за лжецов и спекулянтов, за фанатиков, убийц и сумасшедших — чтобы они еще год продержались у власти. Только за это — и больше ни за что! Война давно проиграна.

Стемнело. Двери церкви закрыли, чтобы из них не падал свет. В зияющих отверстиях окон показались темные фигуры, завешивавшие их одеялами. Затемняли также входы в подвалы и убежища.

— Мы стали слепыми кротами, — сказал Фрезенбург, оглянувшись кругом. — И души у нас ослепли. Уму непостижимо, до чего мы докатились!

Гребер вытащил из кармана начатую пачку сигарет и протянул Фрезенбургу. Тот отказался.

— Кури сам. Или оставь про запас. У меня хватит.

Гребер покачал головой:

— Возьми…

Фрезенбург чуть улыбнулся и взял сигарету.

— Когда едешь?

— Не знаю. Приказ об отпуске еще не подписан. — Гребер затянулся и выдохнул дым. — Хорошо, когда есть сигареты. Иногда это даже лучше, чем друзья. Сигареты не сбивают с толку. Они молчаливые друзья.

— Не знаю, — повторил он. — С некоторых пор я ничего не знаю. Прежде все было ясно, а теперь все смешалось. Хорошо бы заснуть и проснуться в совсем другие времена. Но это даром не дается. Чертовски поздно я начал думать. Хорошего в этом мало.

Фрезенбург тыльной стороной ладони потер свой шрам.

— Ничего, не огорчайся. За последние десять лет нам этой пропагандой так прожужжали уши, что трудно было расслышать что-нибудь другое. А особенно то, что не орет на площадях: голос сомнения и голос совести. Ты знал Польмана?

— Он был нашим учителем истории и закона божьего.

— Когда будешь дома, зайди к нему. Может, он еще жив. Передай привет от меня.

— С чего бы это ему не быть живым? Он ведь не на фронте.

— Нет.

— Тогда он наверное жив. Ему лет шестьдесят пять, не больше.

— Передай ему от меня привет.

— Ладно.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату