Наконец подошла моя очередь. Мимо, спотыкаясь, прошел мой предшественник, и я очутился в низкой и мрачной комнате, такой убогой и так пропахшей карболкой и потом, что меня почти удивила молодая листва липы за окном, в которой играли солнце и ветер. На стуле стоял таз с розовой водой, в углу – нечто вроде походной койки, покрытой рваным одеялом. Женщина была толстая, в одной коротенькой прозрачной рубашке. Она легла, даже не посмотрев в мою сторону. Но так как я продолжал стоять, она нетерпеливо оглянулась, и тогда на ее дряблом лице мелькнула тень понимания. Она увидела, что перед ней мальчик.
Я просто не мог, меня всего трясло, я задыхался от отвращения. Женщина сделала несколько жестов, чтобы расшевелить меня, несколько безобразных, омерзительных жестов, хотела притянуть меня к себе и даже улыбнулась приторно и манерно. Она могла внушить лишь жалость: в конце концов, она была ведь только жалкой солдатской подстилкой. Были дни, когда она принимала по двадцать – тридцать солдат за день, а то и больше. Положив деньги на стол, я быстро вышел вон и пустился бегом по лестнице.
Юпп подмигнул мне:
– Ну, как?
– Вещь, скажу я тебе! – ответил я тоном заправского развратника, и мы собрались уходить. Но нам пришлось предварительно снова побывать у фельдшера и получить еще одну порцию протаргола.
И это называется любовью, думал я, потрясенный и обессиленный, собирая вещи в поход, – любовью, которой полны все мои книги дома и от которой я столько ждал в своих неясных юношеских грезах! Я скатал шинель, свернул плащ-палатку, получил патроны, и мы двинулись. Я шел молча и с грустью думал о том, что от всей моей крылатой мечты о любви и жизни не осталось ничего, кроме винтовки, жирной девки да глухих раскатов на горизонте, к которым мы медленно приближались. Потом все поглотила тьма, пришли окопы, пришла смерть; Франц Вагнер пал в ту же ночь, и кроме него мы потеряли еще двадцать три человека.
С деревьев брызжет дождь, и я поднимаю воротник пальто. Я часто теперь тоскую по нежности, по робко сказанному слову, по волнующему большому чувству; мне хочется вырваться из ужасающего однообразия последних лет. Но что было бы, если бы пришло все это, если бы вновь слились воедино былая мягкость и дали прошлого, если бы меня полюбил кто-нибудь, какая-нибудь стройная нежная женщина, как то гибкое юное создание в золотом шлеме; что было бы, если бы в самом деле беспредельное, самозабвенное упоение серебристого синего вечера увлекло нас в свой чудесный сумрак? Не всплывет ли в последний миг образ жирной девки, не загогочут ли голоса наших унтеров с казарменного плаца, орущих непристойности? Не изорвут ли, не искромсают ли чистое чувство вот такие воспоминания, обрывки разговоров, солдатские вольности? Мы почти еще девственны, но воображение наше растлено, и мы даже не заметили, как это совершилось: прежде чем мы узнали что-либо о любви, нас уже публично всех подряд подвергали медицинскому обследованию, чтобы установить, не страдаем ли мы венерическими болезнями. А затаенное дыхание, безудержный порыв, вольный ветер, сумрак, неизведанность, все, что было, когда мы шестнадцатилетними мальчиками в мигающем, неверном свете фонарей гнались за Аделью и другими школьницами,
– все это никогда не повторится, даже если бы я и не побывал у проститутки и думал, что любовь нечто совсем другое, даже если бы эта женщина не вцепилась в меня и я не изведал бы судороги желания. С тех пор я всегда был подавлен.
Тяжело дыша, ускоряю шаг. Я хочу, я должен вернуть себе утраченное. Оно должно вернуться – иначе не стоит жить…
Я иду к Людвигу Брайеру. В комнате его еще горит свет. Бросаю в окно камешки. Людвиг спускается вниз и отпирает дверь.
В его комнате перед ящиком с коллекцией минералов стоит Георг Рахе. Он держит в руках небольшой горный кристалл, любуясь его игрой.
– Хорошо, что мы встретились, Эрнст, – говорит Георг, улыбаясь, – я уж и домой к тебе заходил. Завтра еду.
Он в военном.
– Георг, – голос мой прерывается, – но ты ведь не собираешься?..
– Именно. – Он кивает. – Снова в солдаты! Ты не ошибся. Все уже оформлено. Завтра уезжаю.
– Ты можешь его понять? – спрашиваю я Людвига.
– Да, – отвечает Людвиг, – я понимаю Георга. Но это не выход. – Он поворачивается к Рахе: – Ты разочарован, Георг, но подумай и увидишь, что это естественно. На фронте наши нервы были напряжены до крайности, ибо дело всегда шло о жизни и смерти. А теперь они треплются, как паруса в затишье, ибо здесь дело идет лишь о мелких успехах…
– Правильно, – перебивает его Рахе, – вот как раз эта мелочная грызня вокруг кормежки, карьер и нескольких на живую нитку сшитых идеалов, она-то и вызывает во мне невыносимую тошноту, от нее-то я и хочу куда-нибудь подальше.
– Если тебе уж обязательно хочется что-то предпринять, почему ты не примкнешь к революции? – спрашиваю я Георга. – Того и гляди, еще станешь военным министром.
– Ах, эта революция! – пренебрежительно отмахивается Георг. – Ее делали держа руки по швам, ее делали секретари различных партий, которые успели уже испугаться своей собственной храбрости. Ты только посмотри, как они вцепились друг другу в волосы, все эти социал-демократы, независимые, спартаковцы, коммунисты. Тем временем кое-кто под шумок снимает головы тем действительно ценным людям, которых у них, может быть, всего-то раз, два и обчелся, а они и не замечают ничего.
– Нет, Георг, – говорит Людвиг, – это не так. В нашей революции было слишком мало ненависти, это правда, и мы с самого начала хотели во всем соблюдать справедливость, оттого все и захирело. Революция должна полыхнуть, как лесной пожар, и только после него можно начать сеять; а мы захотели обновлять, не разрушая. У нас не было сил даже для ненависти, – так утомила, так опустошила нас война. А ты прекрасно знаешь, что от усталости можно и в ураганном огне уснуть… Но, быть может, еще не поздно упорным трудом наверстать то, что упущено при нападении.
– Трудом! – презрительно говорит Георг и подставляет кристалл под лампу, отчего тот начинает играть; – Мы умеем драться, но трудиться не умеем.
– Мы должны учиться работать, – спокойным голосом говорит Людвиг, забившийся в угол дивана.
– Мы слишком исковерканы для этого, – возражает Георг.