– Эх, парень, выберись сначала из этого дерьма, и то хорошо будет, – говорю я и дышу на озябшие руки.
– Твоя правда.
Юпп натягивает плащ-палатку на худые искривленные плечи:
– Ты что собираешься делать, когда вернешься?
Я смеюсь:
– Я-то? Придется, пожалуй, снова поступить в школу. И мне, и Вилли, и Альберту, и даже вон тому, Людвигу.
И я показываю головой назад, где перед разбитым блиндажом лежит под двумя шинелями темная фигура.
– Вот черт! Но вы, конечно, плюнете на это дело? – говорит Юпп.
– Почем я знаю? Может, и нельзя будет плюнуть, – отвечаю я и, сам не понимаю отчего, начинаю злиться.
Человек под шинелями шевелится. Показывается бледное худое лицо; больной тихо стонет. Это мой школьный товарищ, лейтенант Людвиг Брайер, командир нашего взвода. Вот уж несколько недель, как он страдает кровавым поносом. У него безусловно дизентерия, но в лазарет Людвиг ни за что не хочет. Он предпочитает оставаться с нами, так как мы с минуты на минуту ждем заключения мира, и тогда мы без всякой канители возьмем Людвига с собой. Лазареты переполнены, на больных никто по-настоящему не обращает внимания, и попасть на такую койку – значит, сразу же оказаться одной ногой в могиле. Когда кругом тебя подыхают люди и ты среди них один – это заражает: не успеешь оглянуться, как уж и тебя прихватило. Макс Вайль, наш санитар, достал Брайеру нечто вроде жидкого гипса: Брайер лопает гипс, чтобы процементировать кишки и укрепить желудок. И все-таки ему приходится раз двадцать-тридцать на день спускать штаны.
Вот и теперь ему приспичило. Я помогаю ему пройти за угол, и он опускается на корточки.
Юпп машет мне рукой:
– Слышишь? Вот опять…
– Что?
– Да те самые снаряды…
Козоле шевелится и зевает. Затем встает, многозначительно поглядывает на свой тяжелый кулак, косится на Юппа и заявляет:
– Слушай, если ты нас опять разыгрываешь, то приготовь на всякий случай мешок из-под картошки: как бы тебе не пришлось отправлять домой посылочку из собственных костей.
Мы прислушиваемся. Шипение и свист снарядов, описывающих невидимые круги, прерывается каким-то странным звуком, хриплым, протяжным и таким непривычным, таким новым, что меня мороз по коже продирает.
– Газовые бомбы! – кричит Вилли Хомайер и вскакивает.
У нас мигом исчезает сонливость, мы напряженно вслушиваемся.
Веслинг показывает на небо:
– Вот что это! Дикие гуси!
На фоне унылых серых облаков вырисовывается темная черта, клин. Вершина его приближается к луне, перерезает красный диск, – ясно видны черные тени, угол, образуемый множеством крыльев, целый караван, летящий с диким гортанным призывным клекотом, мало-помалу теряющимся вдали.
– Улетают… – ворчит Вилли. – Эх, черт! Вот если бы нам так можно было: два крыла, и – фьють!
Генрих Веслинг следит за полетом гусей.
– Значит, зима скоро, – медленно говорит он. Веслинг – крестьянин, он знает всякие такие вещи.
Людвиг Брайер, ослабевший и грустный, прислонился к насыпи и чуть слышно бормочет:
– В первый раз вижу…
Но больше всех вдруг оживляется Козоле. Он просит Веслинга в двух словах сообщить ему все, что тому известно о диких гусях, и главным образом интересуется их размером: такие ли они крупные, как откормленные домашние гуси.
– Примерно, – отвечает Веслинг.
– Ах ты черт! – у Козоле от возбуждения трясутся челюсти. – Значит, сейчас по воздуху летят пятнадцать – двадцать великолепных жарких!
Снова низко над нашими головами хлопают крылья, снова хриплый гортанный клекот, точно ястреб ударяет нас в самое темя, – и вот уж всплески крыльев сливаются с протяжным криком птиц и порывами крепчающего ветра, рождая одну неотступную мысль – о воле, о жизни.
Щелкает затвор. Козоле опускает винтовку и напряженно всматривается в небо. Он целился в самую середину летящего клина. Рядом с Козоле стоит Тьяден, готовый, как гончая, сорваться с места, если упадет гусь. Но стая не разомкнувшись летит дальше.
– Жаль, – говорит Адольф Бетке. – Это был бы первый путный выстрел за всю эту вшивую войну.
Козоле с досадой швыряет винтовку:
– Эх, иметь бы хоть немного дроби!