в пользу англичан. Она лишь повиновалась закону нашей природы — непреодолимому закону — сочувствовать и рукоплескать всякому отважному и находчивому возражению, от кого бы оно ни исходило. Толпа была заодно с проповедником; на одно мгновение, только на одно, она отвлеклась, она скоро опомнится. Эти люди собрались сюда, чтобы видеть сожжение девушки; пусть им только дадут это зрелище, не слишком затягивая дело, и они будут довольны.
Вскоре после того проповедник обратился к Жанне с формальным предложением подчиниться Церкви. Он предъявил это требование вполне самоуверенно, так как Луазлер и Бопэр внушили ему, что Жанна смертельно утомлена и не будет в силах проявить дальнейшее упорство; и действительно, глядя на нее, можно было подумать, что они правы. Однако она еще раз сделала попытку отстоять свое мнение и произнесла усталым голосом:
— На этот вопрос я уже ответила моим судьям. Я сказала им, чтоб они представили все мои слова и поступки на суд святейшего Папы, которому после Бога я подчиняюсь.
Опять врожденная мудрость подсказала ей эти потрясающие слова, цены которых она не знала. Но теперь, когда перед ее глазами уже стоял позорный столб, а кругом толпились тысячи врагов, эти слова все равно не могли бы спасти ее. Тем не менее все богословы побледнели, а проповедник поспешил перейти к другой теме. Недаром бледнели эти преступники: ведь обращение Жанны к папскому суду сразу отнимало у Кошона право суда над ней и сводило к нулю все, что было и будет сделано им и остальными судьями.
После некоторых дальнейших словопрений Жанна повторила, что в своих поступках и словах она повиновалась Божьему повелению, затем, когда была сделана попытка впутать короля и его друзей, она воспротивилась.
— Ни на кого я не взваливаю моих поступков, — сказала она, — ни на короля, ни на других. Если я совершила промахи, то ответственность лежит только на мне.
Ее спросили, согласна ли она отречься от тех слов и деяний, которые, по мнению судей, являются преступными. Ее ответ снова породил тревогу и смятение:
— Я готова представить все на суд Бога и Папы.
Еще раз Папа! Положение становилось крайне затруднительным. Подсудимой приказывают подчиниться Церкви, а она добровольно соглашается, сама предлагает подчиниться главе Церкви. Чего же больше можно требовать? Как реагировать на ее страшный, невозможный ответ?
Встревоженные судьи начали перешептываться, совещаться и строить предположения. В конце концов, они вынесли довольно-таки необоснованное постановление; впрочем, они в данную минуту не могли придумать ничего лучшего. Они сказали, что Папа находится слишком далеко и что вообще незачем к нему обращаться, так как присутствующие судьи облечены полной властью и достаточно авторитетны, чтобы разобраться в этом деле; в этом отношении они действительно представляют собою «Церковь». В другое время, но не теперь, они сами посмеялись бы над такой жалкой уловкой; теперь же им было слишком не по себе.
Толпа начинала проявлять нетерпение. Она принимала угрожающий вид; она устала стоять и изнемогала от жары. Между тем громовые раскаты приближались, и молния сверкала ярче. Необходимо было скорей кончать. Эрар показал Жанне заранее приготовленный список и потребовал, чтобы она отреклась.
— Отречься? Что значит отречься?
Она не знала этого слова. Масье объяснил ей. Она старалась понять, но изнемогала от усталости и не могла уловить смысл. То был какой-то хаос, какой-то подбор незнакомых слов. Придя в отчаяние, она взмолилась:
— Да укажет мне Церковь Вселенская, должна ли я отречься или нет!
Эрар вскричал:
— Ты отречешься сейчас же или сейчас же будешь сожжена на костре!
Услыша эти страшные слова, она подняла глаза и впервые заметила позорный столб и кучу раскаленных угольев, еще более багровых и зловещих при сгущавшемся сумраке, предвестнике грозы. Она вздрогнула, вскочила с места и, забормотав что-то несвязное, с каким-то недоумением смотрела на толпу и на все окружающее, как человек, который либо ошеломлен, либо только что проснулся и не знает, где он находится.
Священники обступили ее, прося подписать бумагу; несколько человек говорили зараз, а толпа шумела, кричала, волновалась.
— Подпиши! Подпиши! — настаивали попы.
А Луазлер говорил ей на ухо:
— Поступи, как я тебе советовал. Не губи себя!
Жанна грустно отвечала:
— Ах, нехорошо вы поступаете, обольщая меня.
Судьи присоединили свои голоса к просьбам остальных.
И даже их сердца смягчились. Они говорили:
— О Жанна, мы так жалеем тебя! Возьми назад свои слова, иначе мы должны будем предать тебя казни.
А вот с другого помоста раздался еще один голос, торжественно звучавший среди общего шума, голос Кошона: он читал смертный приговор!
Силы Жанны истощились окончательно. Некоторое время она продолжала стоять, ошеломленная, потом медленно опустилась на колени, нагнула голову и сказала:
— Я покоряюсь.
Они не дали ей времени обдумать, они знали, как это было бы опасно. В то же мгновение, как она изъявила покорность, Масье начал читать текст отречения, а она машинально, бессознательно повторяла за ним слова и улыбалась. Улыбалась, потому что ее утомленные мысли блуждали где-то далеко, в более счастливом мире.
Затем эту короткую записку в шесть строк незаметно спрятали, подсунув на ее место пространный документ, состоявший из нескольких страниц. Жанна, ничего не подозревая, поставила свой значок, сказав в оправдание, что она не умеет писать. Но среди присутствующих находился секретарь английского короля, и он взялся помочь горю; направляя ее руку, он вывел имя: Jehanne.
Свершилось великое преступление. Она подписала — что? Ей это не было известно, но другие знали. Она подписала бумагу, в которой было сказано, что Жанна — колдунья, сообщница нечистой силы, лгунья, хулительница Бога и Его ангелов, кровопийца, проповедница обмана, жестокая преступница, посланница сатаны; и эта подпись обязывала ее навсегда отказаться от мужского платья. Были и другие обязательства, но достаточно и одного этого, на чем можно построить ее гибель.
Луазлер протолкнулся вперед и поздравил ее с завершением «такого хорошего дела». Но она была еще во власти своих грез и едва ли расслышала.
Потом Кошон произнес слова, которыми отменялось отлучение, и ей открывался доступ в лоно возлюбленной Церкви со всеми ее драгоценными обрядами и таинствами. О, на этот раз она слышала! Это видно было по ее лицу, вдруг преобразившемуся глубокой благодарностью и восторгом.
Но как скоротечно было ее счастье! Кошон, голос которого ни разу не дрогнул от сострадания, добавил несколько уничтожающих слов:
— И дабы она раскаялась в своих преступлениях и больше их не повторяла, мы приговариваем ее к вечной тюрьме, где она будет питаться хлебом скорби и водой печали.
Вечная тюрьма! Она никогда не предполагала этого. Ни Луазлер, ни другие ничего ей не сказали. Луазлер определенно обещал, что «ей будет вполне хорошо». А последние слова Эрара, когда он с этих же подмостков увещевал ее отречься, заключили в себе прямое, несомненное обещание, что если она покорится, то ее выпустят на свободу.
С минуту она стояла, пораженная, безмолвная, потом она с некоторым утешением (поскольку могла утешить ее эта мысль) вспомнила, что на основании другого ясного обещания, обещания, данного самим Кошоном, она будет, по крайней мере, пленницей Церкви и вместо грубых солдат ее будут окружать женщины. И вот она повернулась к священникам и произнесла с грустной покорностью:
— Возьмите же меня в вашу тюрьму, служители Церкви, не оставляйте меня в руках англичан.
И, подобрав цепи, она приготовилась уйти. Но, увы! В ответ раздались позорные слова Кошона,