Отец удивился и сказал:
— Неужели, детка, ты не шутишь? Неужели ты готова отказаться от совершения этих чудес, за которые все восхваляют тебя, — и как раз в такое время, когда ты имеешь возможность завоевать еще большую славу? И ты готова прекратить завидную дружбу с принцами и полководцами, чтобы снова нести тяжелую работу и сделаться незаметной крестьянкой? Это неразумно.
— Еще бы! — сказал дядя Лаксар. — Ты ведешь странные и непонятные речи. Уж и тогда она нас удивила, когда затеяла идти в солдаты; а теперь удивила еще больше — хочет покинуть войско. Поверь мне, коли я скажу, что до нынешнего дня и часа я еще не слыхивал таких странных речей. Хотелось бы мне знать, в чем тут дело.
— Объяснить легко, — сказала Жанна. — Я никогда не стремилась к страданию и увечьям, да и по своей природе я не способна служить их причиной; ссоры всегда меня тревожили, шум и смятение мне не по душе; я предпочитаю мир и спокойствие, люблю все живое. И если я так создана, то как же я могла бы мечтать о войнах, о кровопролитии, о сопровождающих их страданиях, об остающихся после них горючих слезах? Но Господь, через ангелов Своих, возложил на меня великое дело, и могла ли я не повиноваться? Что Он повелел, то я исполнила. Много ли дел возложил Он на меня? Нет, только два — освобождение осажденного Орлеана и венчание короля в Реймсе. Поручение исполнено, и я свободна. Когда на моих глазах погибал какой-нибудь бедный солдат — друг или враг, все равно, — то разве я сама не чувствовала телесной боли, разве скорбь его близких не находила отзвука в моем сердце? О, никогда я не была безучастна. И сколь благодатно сознание, что я добилась своей свободы и что я больше ни разу не увижу этих жестокостей, не буду испытывать этих душевных страданий! Почему же мне в таком случае не вернуться в деревню и не начать прежнюю жизнь? Ведь это — рай! А вы удивляетесь, что я туда стремлюсь. О! Вы — мужчины, настоящие мужчины. Моя мать поняла бы сразу.
Они не знали, что ответить, и некоторое время сидели молча, с растерянным видом. Наконец старый д'Арк сказал:
— Про свою мать — это ты верно. Такую женщину надо еще поискать. Все-то она тоскует и тоскует; по ночам не спит, знай лежит себе да раздумывает — тоскует то есть. По тебе тоскует. Воет на дворе буря, а она тяжко вздыхает и говорит: «Да поможет ей Бог: она небось сейчас в дороге с бедными промокшими солдатиками». А коли блеснет молния да загрохочет гром, то она начнет ломать руки и скажет: «Вот этак-то грохочут пушки да сверкают пороховые огни; она где-нибудь несется сейчас среди пушечных ядер, и нет меня, чтобы ее защитить».
— Ах, бедная мама; мне так ее жалко, так жалко.
— Да, чудная баба; на нее сплошь и рядом такое находит. Когда привозят известие о победе и вся деревня начинает бесноваться с радости да с гордости, то твоя мать принимается бегать туда и сюда среди безумно ликующей толпы, пока не узнает того, в чем вся ее забота, — что ты здорова и невредима; а тогда она бросается на колени — прямо в самую грязь — и восхваляет Господа, и не перестает молиться, покуда хватает сил; и все за тебя; о сражении не скажет и словечка. И всякий раз она говорит: «Теперь конец. Теперь Франция спасена. Теперь-то Жанна вернется к нам». Но всякий раз ей приходится разочаровываться, и конца нет ее горю.
— Довольно, батюшка, у меня сердце так и надрывается. Я с ней буду так добра, когда вернусь. Я буду работать за нее, буду ее утешать, и ей больше не придется страдать из-за меня.
Разговор еще некоторое время продолжался в этом же роде. Потом дядя Лаксар сказал:
— Ты, милая, исполнила волю Господа, и вы с ним квиты; это так, и никто с этим не станет спорить; но как же с королем? Ведь ты у него лучший воин; что, если он прикажет тебе остаться на службе?
Это был тяжелый удар и — неожиданный! Жанна была потрясена и не сразу оправилась. Затем она сказала просто и покорно:
— Король — мой господин; я — его служанка.
Некоторое время она молчала, задумавшись; потом лицо ее прояснилось, и она весело сказала:
— Отгоним прочь эти мысли — они не ко времени. Лучше расскажите мне про родные места.
И оба старых болтуна принялись говорить и говорить; они рассказывали обо всех и обо всем, что относилось к деревне. И любо было их слушать. Жанна, по доброте своего сердца, пыталась вовлечь и нас в беседу, но, конечно, это не удалось. Ведь она была главнокомандующим, а мы — никем; ее имя было во Франции самым могущественным, а мы представляли собой незримые атомы; она была сотоварищем принцев и героев, тогда как мы несли удел смирения и неизвестности. Она была превознесена выше всех деятелей и властелинов целого мира, ибо ее уполномочил непосредственно Сам Господь. Короче, она была Жанна д'Арк; и этим все сказано. В наших глазах она была Божественна. Между нею и нами лежала непреодолимая пропасть, которую знаменует это слово. С ней мы не могли говорить как с равной. Нет; вы сами видите, что это было невозможно.
И в то же время она была так человечна, так добра и снисходительна, так мила и любвеобильна, так весела, обаятельна, неизбалованна, чистосердечна! Вот те слова, которые сейчас пришли мне на ум, но они не исчерпывают всего; их слишком мало, они чересчур бесцветны и убоги, чтобы пересказать все, пересказать хоть половину. А эти простодушные старички не сознавали, какова она; им было не понять. Ведь они не знавали никого, кроме заурядных людей, а потому у них не было и мерила, чтобы оценить ее по достоинству. Когда они оправились от первого легкого смущения, то они увидели в ней молодую девушку, и никого больше. Это было поразительно. Иной раз нельзя было без трепета видеть, как непринужденно, как спокойно и запросто они держатся в ее присутствии, и слышать, что они разговаривают с ней совершенно так же, как стали бы разговаривать с любой другой французской девушкой.
Простодушный старый Лаксар как ни в чем не бывало сидел на своем месте и тянул скучнейший, бессодержательный рассказ; ни он, ни папаша д'Арк ни разу не подумали о том, насколько это противоречит этикету, — они даже не подозревали, что этот глупый рассказ не имеет ничего общего с благопристойным и мудрым повествованием. В рассказе не было и крупицы чего-нибудь ценного, и хоть он казался им грустным и трогательным, однако он вовсе не был трогателен, а попросту смешон. По крайней мере, таково было мое мнение, и этого мнения я не изменил до сих пор. Я могу даже с уверенностью сказать, что рассказ был смехотворен, так как он заставил Жанну рассмеяться; и чем он становился печальнее, тем сильнее она смеялась. Паладин говорил потом, что он сам расхохотался бы, будь это в отсутствие Жанны; то же самое сказал Ноэль Рэнгесон. Старый Лаксар рассказывал, как две или три недели назад ему случилось быть на похоронах. Лицо и руки у него были в красных пятнах, и он попросил Жанну смазать их какой-нибудь целебной мазью; а пока она занялась этим, и утешала его, и старалась всячески проявить свое сострадание, он рассказывал, как это произошло. Сначала он спросил, помнит ли она того черного теленка, который остался в деревне, когда она ушла на чужбину; она сказала, что помнит его отлично — он был такой милый, и она очень его любила, и как он теперь поживает? — словом, осыпала его вопросами об этом животном. Дядя отвечал, что теленок уже превратился в молодого быка; он очень шустрый; и ему пришлось принимать видное участие в похоронном шествии. «Быку?» — спросила Жанна. «Нет, мне», — ответил он; впрочем, быку тоже пришлось участвовать, но не потому, что его пригласили, вовсе нет; во всяком случае, он, дядя, шел в тех местах, за Древом Фей, и прилег соснуть на траве в своем воскресном траурном наряде и в шляпе с длинным куском черного крепа; а когда он проснулся, то по солнцу увидел, что уже поздно и что нельзя терять ни минуты; он вскочил, перепуганный, и увидел пасущегося неподалеку молодого быка и подумал: отчего бы ему не поехать на быке верхом, чтобы выиграть время? И вот обвязал он быка веревкой, на манер подпруги, чтобы было за что держаться, накинул поводья, чтобы править, вскочил и поехал; но быку это было непривычно, он рассердился и давай метаться, мычать, брыкаться, становиться на дыбы; дяде Лаксару этого было довольно, он хотел слезть и приехать на другом быке или вообще избрать более спокойный путь, но он не смел шевельнуться; ему уже становилось жарко, он устал и запарился, совсем не по-воскресному; а бык наконец потерял всякое терпение и понесся под гору, задрав хвост и мыча страшным голосом, и на краю деревни он опрокинул несколько пчелиных ульев — пчелы вылетели и черной тучей погнались за ними обоими, скрыв их из глаз, и давай их щипать, жалить, колоть, так что они оба визжали и мычали, мычали и визжали; и вот они ураганом налетели на похоронное шествие, в самую середину, — одних сшибли с ног, других заставили разбежаться врассыпную; крику-то, крику было! Всех бежавших облепили пчелы, а от похоронного шествия остался только покойник; и наконец, бык бросился к реке и прыгнул в воду, а когда вытащили дядю Лаксара, то он был еле жив и лицо