заметить, что у нее есть язычок, который умеет работать без устали, если только ей не приходится опасаться своих слов.
Итак, мы отправились в Пуатье, чтобы три недели изнывать там в томительном бездействии и видеть, как эту бедную девочку ежедневно мучают допросом перед большим собранием… Вы думаете — военных знатоков? Ведь просила-то она о том, чтобы ей дали войско и разрешили начать поход против врагов Франции. О нет! То было великое собрание священников и монахов — глубоких ученых и тонких казуистов, знаменитых профессоров богословия. Вместо того чтобы созвать военных деятелей и поручить им проверить, действительно ли этот отважный солдатик способен одержать победы, — они засадили за работу целую ватагу церковных толкователей и пустословов, чтобы узнать, достаточно ли набожен маленький воин и не погрешает ли он против учения Церкви. Когда крысы подтачивают дом — надо бы осмотреть, хороши ли у кошки зубы и когти; а они вместо того спрашивают, богобоязненна ли она. Вся суть в благочестии кошки, а об остальных качествах заботиться нечего — они к делу не относятся.
Жанна больше походила на зрительницу из толпы, чем на подсудимую: так спокойно и уверенно держалась она перед этим грозным судом с его длиннополыми знаменитостями, с его торжественной обстановкой и величественными церемониями. Она спокойно сидела, невозмутимая, на своей скамье и разбивала науку мудрецов своей изумительной простотой; простотой, которая была подобна крепости: ухищрения, козни, почерпнутые из книги знания и тому подобные метательные снаряды отскакивали от каменной твердыни ее неведения и, не причинив вреда, падали на землю; они не могли поколебать засевший в крепости гарнизон — великое, ясное сердце и мощную душу Жанны, этих защитников и блюстителей ее высокой задачи.
Она чистосердечно отвечала на все вопросы и рассказала, как она видела ангелов и что они говорили ей; и слова ее были так непринужденны, убедительны и искренни, в них звучала такая жизненная правда, что даже эти черствые, бывалые судьи забылись и сидели неподвижные и безмолвные, до конца следя за ее рассказом с каким-то восторженным любопытством, словно очарованные. А если вы моему показанию не верите, то загляните в летописи: там прочтите вы об одном очевидце, который под присягой заявил на Суде Восстановления, что она изложила свой рассказ «с благородным достоинством и простотой», а относительно впечатления, вынесенного слушателями, он повторяет приблизительно то же, что сказано мной. Семнадцать лет было ей — и она была одна; и однако она нисколько не боялась и смело смотрела на этих ученых законоведов и богословов; и победила она их не школьной наукой, а только присущими ей от природы чарами молодости, искренности, нежной мелодичностью голоса и красноречием, источником которого было сердце, а не разум. Сколько было красоты в этом зрелище! О, если бы я мог воскресить его перед вами во всей полноте: я знаю, что сказали бы вы тогда.
Как я уже упоминал, она не умела читать. Однажды они принялись травить и осаждать ее доказательствами, рассуждениями, возражениями и иными бессодержательными и многословными цитатами из различных авторитетных и знаменитых книг по богословию; наконец, у нее не стало терпения, и, резко повернувшись к ним, она сказала:
— Я не сумела бы отличить А от Б; но вот что я знаю: я явилась по приказанию Небесного Царя, чтобы спасти Орлеан от англичан и короновать в Реймсе короля, а вы толкуете о пустяках.
Разумеется, для Жанны это были тяжелые дни, как и для всех присутствовавших. Но все-таки ей выпала наиболее тяжкая доля, потому что у нее не было праздников; она всегда должна была присутствовать и выжидать долгие часы, тогда как тот или другой из следователей мог отлучиться и отдохнуть, если чувствовал усталость. И тем не менее она не казалась ни утомленной, ни раздраженной и лишь изредка давала волю своей досаде. Изо дня в день она сражалась с этими опытными мастерами схоластики, обнаруживая неизменное спокойствие, терпение и бодрость, каждый раз сумев за себя достойно постоять.
Однажды доминиканский монах вздумал ошеломить ее вопросом, который заставил всех насторожить уши; а я, признаюсь, затрепетал и сказал себе, что на этот раз бедная Жанна попалась, потому что ответить на такой вопрос невозможно. Хитрый доминиканец{28} начал тоном напускной небрежности, как будто спрашивал он о каких-то пустяках:
— Ты утверждаешь, что Господь пожелал избавить Францию от английского владычества?
— Да, такова Его воля.
— Тебе нужно войско, чтобы пойти на помощь к орлеанцам, не так ли?
— Да, и чем скорее, тем лучше.
— Бог всемогущ и может сделать все, что пожелает, не правда ли?
— Конечно. Никто в этом не сомневается.
Тут доминиканец внезапно поднял голову и с торжеством кинул свой вопрос:
— В таком случае скажи мне: если Он пожелал освободить Францию и если Он может все, что пожелает, то для чего понадобилось войско?
Эти слова вызвали заметное движение в рядах: всякий старался вытянуть шею и подносил руку к уху, чтобы лучше расслышать ответ. А доминиканец самодовольно тряхнул головой и посмотрел вокруг себя, чтобы насладиться успехом, потому что одобрение отразилось на всех лицах. Но Жанна была невозмутима. Ни одной нотки беспокойства не было слышно в ее голосе, когда она сказала:
— Он помогает лишь тому, кто сам себе помогает. Сыны Франции будут сражаться, а Он дарует победу!
Все лица озарились мимолетным восторгом, точно по ним проскользнул солнечный луч. Даже доминиканцу понравилось, что она так ловко отразила его мастерской удар. И я слышал, как один почтенный епископ пробормотал в присущем тому суровому времени стиле: «Ей-богу, дитя сказало правду. Он пожелал, чтобы Голиаф был убит, и послал такого же ребенка, как она».
В другой раз, когда допрос успел уже на всех, кроме Жанны, нагнать тоску и сонливость, за дело взялся брат Сеген, профессор богословия университета в Пуатье. Это был человек угрюмого и саркастического нрава; он начал осаждать Жанну разными язвительными вопросами, а говорил он на ломаном французском языке, потому что родом был из Лиможа.
— Как это ты могла понимать своих ангелов? — спросил он под конец. — На каком языке они говорили?
— По-французски.
— Скажите пожалуйста! Какая честь нашему языку — весьма лестно! И чистое произношение?
— Да… безукоризненное.
— Безукоризненное, вот как? Ну, конечно, тебе ли не знать. Может быть, их произношение было лучше твоего, а?
— Насчет этого
Как ни невинны были ее глаза, но в них промелькнула усмешка. Пронесся гул одобрения. Брат Сеген, задетый за живое, резко спросил:
— Веруешь ли ты в Бога?
Жанна ответила с задорной небрежностью:
— О, еще бы… и, вероятно, лучше, чем вы.
Брат Сеген потерял терпение и начал без устали язвить ее и наконец обрушился, не скрывая более своей досады:
— Прекрасно. Если твоя вера в Бога так велика, то вот что я скажу тебе: Бог не желает, чтобы кто- либо уверовал в тебя, не увидев знамения. Где твое знамение? Покажи нам!
Это зажгло Жанну; она вскочила со своего места и воскликнула с воодушевлением:
— Не для того пришла я в Пуатье, чтобы показывать знамения и творить чудеса! Пошлите меня в Орлеан, и у вас не будет недостатка в знамениях. Дайте мне войско — хоть какое-нибудь — и отпустите меня туда!
Глаза ее метали молнии… о, маленькая героиня! Не встает ли она перед вами как живая? Громкие возгласы сочувствия наградили ее слова, и она села на свою скамью, зардевшись как маков цвет: ее деликатная душа всегда боязливо избегала похвал.
Ее речь, как и происшествие с французским языком, создали два пункта, неблагоприятные для брата