Иногда пылкая фантазия Джима доставляла ему неприятности. Однажды явилась индианка, которая пыталась продать нам какие-то дикие плоды, похожие на крупный ренклод. Дик Стокер прожил в этой хижине восемнадцать лет, и ему было отлично известно, что эти фрукты несъедобны; однако, не подумав - просто так, без всякой задней мысли, - он сказал, что никогда о них не слыхивал. Для Джима этого было достаточно. Он принялся расточать пламенные похвалы этому дьявольскому плоду, и чем больше он о нем распространялся, тем сильнее разгоралось его восхищение. Он заявил, что ел его тысячу раз, что его нужно только поварить, добавив немного сахару, и тогда во всей Америке не сыскать более восхитительного блюда. Он говорил только потому, что ему доставляло удовольствие слушать самого себя; и когда Дик прервал его разглагольствования вопросом: если это такой замечательный продукт, то почему же он его не покупает, - Джим на минуту или на две лишился дара речи. Он сел в лужу, но не хотел этого показать; он попал в переделку, однако он был не из тех, кто способен отступить или признать, что он не прав; он сделал вид, будто счастлив еще раз насладиться этим бесценным даром божиим. О, он был верен своему слову! Я убежден, что он поел бы этих фруктов даже в том случае, если бы знал, что в них содержится смертельный яд. Он купил у индианки все, что у нее было, с благодушным и беззаботным видом заявил, что очень доволен своим приобретением и что если мы с Диком не желаем насладиться вместе с ним - не надо, ему на нас наплевать.
Затем последовало несколько часов, которые я считаю самыми восхитительными в своей жизни. Джим взял пустую трехгаллонную жестянку из-под керосина, налил ее до половины водой, поставил на огонь, высыпал в нее с полдюжины дьявольских плодов и, как только вода как следует закипела, бросил в нее горсть сахара. Время от времени он пробовал кипящую бурду; бесовский фрукт постепенно разваривался, становился все более мягким и рыхлым, и вскоре Джим стал пробовать его столовой ложкой. Он зачерпывал полную ложку, пробовал, с притворным удовольствием чмокал губами, замечал, что, пожалуй, не мешает немножко подсластить, швырял туда еще горсть сахара и продолжал варить дальше. Сахар горсть за горстью отправлялся в жестянку. Джим уже два часа подряд пробовал свое варево, мы с Диком все это время насмехались, глумились и издевались над ним, он же сохранял невозмутимое спокойствие.
Наконец Джим заявил, что блюдо достигло должной степени совершенства. Он зачерпнул ложку компота, попробовал, почмокал губами, разразился восторженным панегириком, а потом дал попробовать по ложке нам с Диком. Насколько мы могли убедиться, вышеозначенные тонны сахара не оказали ни малейшего воздействия на эту убийственную кислятину. Кислятина? Да что говорить, компот был кислый насквозь, он был невообразимо, неслыханно, пронзительно кислый; мы не обнаружили в нем ни малейшего следа той смягчающей сладости, которую придал бы ему сахар, если бы этот плод был взращен где-либо за пределами ада. Мы удовлетворились одной ложкой, но доблестный Джим, этот отважный страдалец, все сосал, сосал и сосал, все хвалил, хвалил и хвалил - до тех пор, покуда не набил себе оскомину, а мы со Стокером тем временем чуть не умерли от смеха. Ближайшие два дня Джим ничего не пил и не ел - у него так болели зубы, что он не мог ничего взять в рот и содрогался даже от своего собственного дыхания, однако несмотря на это, упорно продолжал восхищаться своим отвратительным компотом и возносить хвалы господу. Поистине удивительное проявление силы воли, но Джим, как и все прочие Гиллисы, отличался необыкновенной твердостью.
Примерно раз в год он приезжал в Сан-Франциско, сбрасывал свою грубую шахтерскую одежду, покупал за пятнадцать долларов готовый костюм и, заломив шляпу набекрень, с чрезвычайно довольным видом отправлялся гулять по Монтгомери-стрит. Его нимало не смущали насмешливые взгляды проплывавшей мимо толпы элегантных денди; казалось, он их совершенно не замечает. В один из его приездов мы с Джо Гудменом и еще с несколькими друзьями пригласили Джима в самую фешенебельную бильярдную. Это было излюбленное место богатых и модных франтов. Было около десяти часов вечера, и на всех двадцати столах шла игра. Мы прогуливались по залу, чтобы дать Джиму возможность насладиться зрелищем этой достопримечательности Сан-Франциско.
Время от времени какой-нибудь щеголеватый молодой человек отпускал саркастическое замечание по адресу Джима и его наряда. Мы слышали эти замечания, но надеялись, что Джим слишком доволен собой и не заметит, что они относятся к нему; однако эта надежда оказалась напрасной. Джим вскоре начал замечать что-то неладное, а затем решил поймать одного из этих молодчиков на месте преступления. Вскоре ему это удалось. Автором замечания оказался высокий, элегантно одетый юноша. Джим подошел к нему, остановился, задрал подбородок и, выражая всем своим видом крайнюю надменность и высокомерие, выразительно произнес:
- Это относилось ко мне. Извинитесь, или будем драться.
Его слова услышали с десяток игроков; они повернулись к нему, оперлись на свои кии и с интересом ждали, чем все это кончится. Жертва Джима иронически засмеялась и ответила:
- Вот как? А что, если я откажусь?
- Вы получите трепку, которая научит вас хорошим манерам.
- Да что вы? Не может быть!
Джим оставался серьезным и невозмутимым. Он сказал:
- Я вас вызываю. Вы должны со мной драться.
- Ну что ж! Будьте любезны назначить время.
- Сию минуту.
- Как мы торопимся! А место?
- Здесь.
- Очаровательно. Какое оружие?
- Двустволки, заряженные жеребейками, дистанция тридцать футов.
Пора было вмешаться. Гудмен отвел юного дурня в сторону и сказал ему:
- Вы не знаете, с кем имеете дело, и подвергаете себя величайшей опасности. Вы, наверное, думаете, что он шутит. Но он вовсе не шутит; не такой он человек, он говорит совершенно серьезно. Если вы не откажетесь от дуэли, он убьет вас на месте; вы должны принять его условия, не теряя ни минуты: соглашайтесь на дуэль или просите извинения. Вы, разумеется, извинитесь, и сделаете это по двум причинам: во-первых, вы ни за что ни про что оскорбили его; а во-вторых, вы, естественно, не хотите убить невинного человека или быть убитым сами. Вам придется извиниться и слово в слово повторить за ним текст извинения; это извинение будет гораздо более сильным и недвусмысленным, чем то, какое могли бы составить вы, даже если бы руководствовались самыми лучшими намерениями.
Молодой человек дословно повторил за Джимом текст извинения, собравшаяся вокруг них толпа внимательно слушала его, - причем характер этого извинения точно соответствовал предсказанию Гудмена.
Я горько оплакиваю Джима. Он был добрым, верным, мужественным и великодушным другом; он был честным, благородным, симпатичным человеком. Он никогда не заводил ссор, но если кто-нибудь вызывал его на ссору, он всегда был готов к бою.
Август 1907 г.
[МАРИЯ КОРЕЛЛИ{363}]
Я познакомился с Марией Корелли в Германии, пятнадцать лет тому назад, на званом обеде, и возненавидел ее с первого взгляда; с каждым новым блюдом это чувство росло и крепло во мне, так что когда мы наконец расстались, первоначальная простая антипатия превратилась в сильнейшее отвращение. И вот, когда я приехал в Англию, в 'Браун-Отеле' я нашел от нее письмо. Письмо было теплое, любящее, красноречивое, убедительное; под его чарами моя застарелая ненависть растаяла и испарилась. Мне показалось, что эта ненависть ни на чем не основана; я подумал, что, пожалуй, я ошибочно судил об этой даме; я даже почувствовал некоторые угрызения совести. Я немедленно ответил на ее письмо - можно даже сказать на ее любовное письмо - не менее любовно. Она жила там же, где жил Шекспир: в Стратфорде. Она немедленно написала мне, всячески соблазняя остановиться и позавтракать у нее по пути в Лондон, двадцать девятого числа. Как будто бы и нетрудно, но бог знает какое придется совершить путешествие, подумал я, и потому с обратной почтой ответил согласием.
Так я не в первый раз и даже не в тысячный преступил свое же правило, старое, мудрое и безошибочное, а именно: 'Предполагай, что хочешь, но верь только опыту'. Предположения кончились, письмо было отправлено; пришла пора опыта. Эшкрофт посмотрел расписание поездов, и оказалось, что если утром двадцать девятого я выеду из Оксфорда в одиннадцать часов, а из Стратфорда среди дня, то в