всем призналась, и на сердце сразу стало легче. Я притворщица, и всю жизнь была притворщицей, сама того не подозревая. И пусть меня не называют больше честной, – я этого не вынесу!
– Да, Мэри, я… я тоже так считаю. Странно это… очень странно! Кто бы мог предположить…
Наступило долгое молчание, оба глубоко задумались. Наконец жена подняла голову и сказала:
– Я знаю, о чем ты думаешь, Эдвард.
Застигнутый врасплох, Ричардс смутился.
– Мне стыдно признаться, Мэри, но…
– Не беда, Эдвард, я сама думаю о том же.
– Надеюсь… Ну, говори.
– Ты думал: как бы догадаться, что Гудсон сказал незнакомцу!
– Совершенно верно. Мне стыдно, Мэри, я чувствую себя преступником! А ты?
– Нет, мне уж не до этого. Давай ляжем в гостиной. Надо караулить мешок. Утром, когда откроется банк, отнесем его и сдадим в кладовую… Боже мой, боже мой! Какую мы сделали ошибку!
Когда постель в гостиной была постлана, Мэри снова заговорила:
– «Сезам, откройся!…» Что же он мог сказать? Как бы угадать эти слова? Ну хорошо, надо ложиться.
– И спать?
– Нет, думать.
– Хорошо, будем думать.
К этому времени чета Коксов тоже успела и поссориться и помириться, и теперь они тоже ложились спать, – вернее, не спать, а думать, думать, думать, ворочаться с боку на бок и ломать себе голову, какие же слова сказал Гудсон тому бродяге – золотые слова, слова, оцененные теперь в сорок тысяч долларов чистоганом!
Городская телеграфная контора работала в эту ночь позднее, чем обычно, и вот по какой причине: выпускающий газеты Кокса был одновременно и местным представителем Ассошиэйтед Пресс. Правильнее сказать, почетным представителем, ибо его корреспонденции, по тридцать слов каждая, печатались дай бог каких-нибудь четыре раза в год. Но теперь дело обстояло по-иному. На его телеграмму, в которой сообщалось о том, что ему удалось узнать, последовал немедленный ответ:
«Давайте полностью всеми подробностями тысяча двести слов».
Грандиозно! Выпускающий сделал, как ему было приказано, и стал самым известным человеком в своем штате.
На следующее утро, к завтраку, имя неподкупного Гедлиберга было на устах у всей Америки, от Монреаля до Мексиканского залива, от ледников Аляски до апельсиновых рощ Флориды. Миллионы и миллионы людей судили и рядили о незнакомце и о его золотом мешке; волновались, найдется ли тот человек: им уже не терпелось как можно скорее – немедленно! – узнать о дальнейших событиях.
II
На следующее утро Гедлиберг проснулся всемирно знаменитым, изумленным, счастливым… зазнавшимся. Зазнавшимся сверх всякой меры. Девятнадцать его именитейших граждан вкупе со своими супругами пожимали друг другу руки, сияли, улыбались, обменивались поздравлениями и говорили, что после
К концу недели ликование несколько поулеглось. На смену бурному опьянению гордостью и восторгом пришла трезвая, тихая, не требующая словоизлияний радость, вернее чувство глубокого удовлетворения. Лица всех граждан Гедлиберга сияли мирным, безмятежным счастьем.
А потом наступила перемена – не сразу, а постепенно, настолько постепенно, что на первых порах ее почти никто не заметил, может быть, даже совсем никто не заметил, если не считать Джека Хэлидея, который всегда все замечал и всегда над всем посмеивался, даже над самыми почтенными вещами. Он начал отпускать шутливые замечания насчет того, что у некоторых людей вид стал далеко не такой счастливый, как день-два назад; потом заявил, что лица у них явно грустнеют; потом – что вид у них становится попросту кислый. Наконец он заявил, что всеобщая задумчивость, рассеянность и дурное расположение духа достигли таких размеров, что ему теперь ничего не стоит выудить цент со дна кармана у самого жадного человека в городе, не нарушив этим его глубокого раздумья.
Примерно в то же время глава каждого из девятнадцати именитейших семейств, ложась спать, ронял – обычно со вздохом – следующие слова:
– Что же все-таки Гудсон сказал?
А его супруга, вздрогнув, немедленно отвечала:
– Перестань! Что за ужасные мысли лезут тебе в голову! Гони их прочь, ради создателя!