пути.
Йозеф Штерн простился с Морозовым, Равиком и другими своими знакомыми. Он виновато улыбался, словно его только что изобличили в подделке банковского чека.
— Кто знает, как еще все обернется. Не пришлось бы нам пожалеть о старом «Энтернасьонале».
Сельма Штерн уже забралась в фургон. Холостяк Штольц не простился ни с кем. Он уезжал в Америку: у него была всего лишь португальская виза. Это казалось ему слишком незначительным поводом для торжественного прощания. Только когда машина тронулась, он слегка помахал рукой. Оставшиеся напоминали стайку кур под дождем.
— Пошли, — сказал Морозов Равику. — Скорее в «катакомбу»! Без кальвадоса тут не обойтись!
Едва они сели за столик, как появились остальные. Казалось, в столовую медленно влетели гонимые ветром листья. Два бледных раввина с трясущимися бородками, Визенхоф, Рут Гольдберг, шахматист- автомат Финкенштейн, фаталист Зайденбаум, несколько супружеских пар, пятеро или шестеро детей, владелец полотен импрессионистов Розенфельд, которому так и не удалось уехать, двое подростков и еще какие-то очень старые люди.
Время ужина еще не наступило, но никому не хотелось возвращаться в свои унылые номера. Все сгрудились в столовой, тихие и почти покорившиеся судьбе. Каждый изведал в жизни столько горя, что будущее казалось уже почти безразличным.
— Аристократия отбыла, — сказал Зайденбаум. — Теперь здесь остались одни лишь приговоренные к пожизненному заключению и к смертной казни. Избранный народ! Любимцы Иеговы. Специально предназначенные для погромов. Да здравствует жизнь!
— В запасе еще Испания, — сказал Финкенштейн. На столе перед ним лежала шахматная доска и газета «Матэн» с шахматной задачей.
— Испания? Как же! Фашисты расцелуют каждого еврея, едва он переступит границу.
Толстая, но необыкновенно проворная официантка принесла кальвадос. Зайденбаум надел пенсне.
— Даже по-настоящему напиться почти никто из нас не умеет, — заявил он.
— Забыть обо всем хотя бы на одну ночь. Потомки Агасфера! В наши дни этот старый бродяга давно бы впал в отчаяние: без документов ему бы и шагу не дали ступить.
— Выпейте с нами рюмочку, — сказал Морозов. — Очень хороший кальвадос. Хозяйка об этом, к счастью, не догадывается. Иначе непременно взвинтила бы цену.
Зайденбаум отрицательно покачал головой.
— Я не пью.
Неожиданно Равик заметил давно не бритого человека, который то и дело доставал из кармана зеркальце и гляделся в него.
— Кто это? — спросил он Зайденбаума. — Я его здесь ни разу не видел.
Зайденбаум скривил губы.
— Это новоявленный Гольдберг.
— То есть как? Неужели вдова Гольдберга снова вышла замуж? Так быстро?
— Нет. Она просто продала паспорт покойного мужа. За две тысячи франков. У старика Гольдберга была седая борода, поэтому и приходится отращивать бороду. Внешнее сходство обязательно — на паспорте фотография. Глядите, он непрестанно дергает свою щетину. Боится пользоваться паспортом до тех пор, пока не отрастет борода. Старается обогнать время.
Равик взглянул на мужчину, нервно теребившего щетину на подбородке и поминутно заглядывавшего в зеркальце.
— В крайнем случае скажет, что спалил себе бороду.
— Неплохая идея. Надо его надоумить. — Зайденбаум снял пенсне и стал раскачивать его на цепочке. — Получается довольно скверная история, — улыбнулся он. — Две недели назад это была просто коммерческая сделка. А теперь Визенхоф уже ревнует, да и сама Рут порядком сконфужена. Демоническая власть документа — ведь по паспорту он ей муж.
Зайденбаум встал и подошел к новоявленному Гольдбергу.
— Демоническая власть документа!.. Хорошо сказано, — обратился Морозов к Равику. — Что ты сегодня делаешь?
— Кэт Хэгстрем отплывает вечером на «Нормандии». Я отвезу ее в Шербур. У нее своя машина. Потом доставлю машину обратно и сдам хозяину гаража. Кэт продала ее.
— А Кэт не повредит такой длинный путь?
— Нет, почему же? Теперь уже безразлично, что она будет делать. На теплоходе есть хороший врач. А в Нью-Йорке… — Равик пожал плечами и допил свой кальвадос.
Затхлый воздух «катакомбы» сдавливал грудь. Столовая была без окон. Под запыленной, чахлой пальмой сидели два старика — муж и жена. Оба погрузились в печаль, обступившую их непроницаемой стеной. Они неподвижно сидели, взявшись за руки, и казалось, уже никогда не встанут.
Равику вдруг почудилось, будто в этом подвале, лишенном света, скопилось все горе мира. Желтые, увядшие груши электрических лампочек, висевшие под потолком, сочились каким-то болезненным светом, и от этого помещение выглядело еще более безутешным. Молчание, шепот, шуршание документов и денег, пересчитываемых в сотый раз, бессмысленное сидение на месте, беспомощное ожидание конца, крупица судорожного мужества, жизнь, тысячекратно униженная и теперь окончательно загнанная в тупик, отчаявшаяся и изнемогающая… Он явственно ощутил все это, услышал запах этой жизни, запах страха — последнего, огромного, молчаливого страха. До чего же был знаком ему этот запах! Концентрационный лагерь… Людей хватали на улицах, вытаскивали ночью из постелей. Загнанные в бараки, они с трепетом ожидали, что с ними произойдет…
Рядом за столиком сидели двое — женщина с гладко расчесанными на пробор волосами и ее муж. Перед ними стоял мальчик лет восьми. Только что он бродил между столиками, прислушиваясь к разговорам, и теперь вернулся к родителям.
— Почему мы евреи? — спросил он мать. Она ничего не ответила.
Равик посмотрел на Морозова.
— Мне пора, — сказал Равик. — В клинику.
— И мне пора. Они поднялись по лестнице.
— Ну знаешь, это уж слишком! — сказал Морозов. — И говорю тебе это я, бывший антисемит.
После «катакомбы» клиника могла показаться довольно приятным местом. Здесь тоже были муки, болезни и горе, но тут, по крайней мере, все это можно было хоть как-то логически осмыслить. Все понимали, откуда это идет, понимали, что нужно и чего не следует делать. Здесь налицо факты, нечто реальное и осязаемое, чему можно противодействовать по мере сил.
Вебер сидел в своем кабинете и читал газету. Равик заглянул ему через плечо и пробежал глазами заголовки.
— Здорово, а? — спросил Равик.
— Продажная банда! Так бы и перевешал пятьдесят процентов наших политиканов!
— Девяносто, — уточнил Равик. — Каково состояние больной, которая лежит у Дюрана?
— Поправляется. — Вебер взял сигару. Его пальцы дрожали. — Для вас все просто, Равик. Но я-то ведь француз.
— А я вообще никто. Но я был бы рад, если бы все пороки Германии сводились к одной только продажности.
Вебер виновато взглянул на него.
— Я говорю глупости. Извините. — Он забыл прикурить. — Войны не будет, Равик. Война просто невозможна. Все это — одни крикливые угрозы! В последнюю минуту что-нибудь да произойдет. — Он немного помолчал. От его прежней самоуверенности не осталось и следа. — В конце концов у нас есть еще линия Мажино, — почти умоляюще произнес он.
— Разумеется, — подтвердил Равик без особой убежденности. Он слышал это уже тысячу раз. Почти все разговоры с французами заканчивались этим.
Вебер вытер лоб.