Он вскочил и вернулся на аллею. Певица уже заметила его. Эрнст был смущен — ситуация, что ни говори, необычная. Он не знал, что делать, и хотел было отступить, но какая-то невидимая рука словно насильно тащила его вперед. Эрнст решил отдаться на волю случая и продолжал идти, пока не увидел вблизи ее лицо, ее взгляд. Ланна Райнер ласково глядела на него и улыбалась! В самом деле — улыбалась! Кровь хлынула ему в сердце, он быстро сделал несколько шагов, отделявших его от певицы, молча взял ее руку в свои и поцеловал. Когда Эрнст, зардевшись от волнения, поднял на нее глаза, Ланна Райнер ответила ему весьма дружеским взглядом и спросила тем глубоким голосом, которым он так часто восхищался в театре:
— Мечтали?
— Да. О молодости и о прощании с летом.
— Неужели вы это всерьез? О прощании…
— И прощание может быть прекрасным.
— Но болезненным.
— Порой боль тоже прекрасна.
Ока задумчиво взглянула на него:
— Мне кажется, будто кто-то другой говорит вашими устами.
Эрнст представился.
— Значит, вы любите страдания, господин Винтер?
— О нет, я люблю счастье! Светлое, прекрасное счастье! И я его добьюсь!
— Это вы хорошо сказали. — Она пристально заглянула ему в глаза. — Наконец-то я слышу слова, непохожие на декадентское нытье современной молодежи. Сдается мне, я откуда-то вас знаю.
— Однажды мне довелось танцевать с вами.
— Нет, еще раньше.
Эрнст улыбнулся:
— По Оснабрюку?
Ланна Райнер удивленно подняла брови: почему вдруг Оснабрюк?
— Я видел вас там. Мой друг поздоровался с вами.
Она вопросительно взглянула на него.
— Фриц Шрамм.
— Теперь вспомнила, — заторопилась певица, — ваш портрет висел у него в мастерской. Значит, вы его друг. Он много рассказывал о вас. Ваш друг — по-настоящему благородный человек. Вы его, наверное, очень любите?
— Я готов умереть за него.
Ланна внимательно посмотрела на Эрнста, его лицо сразу посерьезнело при этих словах. Она поверила, и ее как током пронзило мгновенное потрясение. Ведь этот юноша еще так молод!
— А он? — спросила певица.
— Он тоже — за меня.
У Эрнста пропала охота говорить, но он заставил себя вернуться к непринужденному тону беседы.
— Я часто слушал вас в Опере, сударыня. Это было прекрасно.
Ланна улыбнулась:
— До сих пор вроде все было в порядке. А вам не следовало бы делать мне комплименты. Предоставьте это лысым господам во фраках. Фриц Шрамм тоже не опускался до лести. Я любила бывать у него. Вы ведь студент, не правда ли? И занимаетесь музыкой, да? Чем именно?
— Композиция, дирижерское мастерство и рояль.
— Ага, значит, собираетесь стать капельмейстером?
— Еще не знаю. Если взбредет в голову, могу стать каменотесом или пастухом. Мне в общем-то безразлично, кем я стану. Главное, чтобы это приносило мне хоть какое-то удовлетворение.
— Хоть какое-то?
— Да. Потому что полного удовлетворения не приносит ничто.
— Ничто?
— Ничто! Всегда какой-то голос внутри зовет: «Иди дальше… дальше…»
— Но ведь есть же и вершины — высшие точки.
— Я пока не нашел ни одной. Кабы только знать — где они!
— Вы еще молоды…
— Я прошел уже много кругов. И нигде не нашел удовлетворения.
— Вероятно, умственного. Но разве все непременно должно быть разъедено разумом?
— А в чем же спасение? В чувстве?
— Да, в чувстве. — Ланна Райнер улыбнулась.
— Итак, высшая точка чувства — это…
— Это?..
— Любовь?
— Да.
— Любовь, — Эрнст скорчил насмешливую мину. — У меня есть приятель, который определяет любовь как смесь завышенного самомнения и оскорбленного или, наоборот, польщенного тщеславия.
— Подчас вокруг этого понятия и впрямь слишком много суеты, — сказала Ланна Райнер, горько скривив губы. — И тем не менее. Возьмите хотя бы сегодняшний день. Один человек — здоровый и жизнерадостный — скажет: «О, какой прекрасный день!» Другой — больной и изможденный — вздохнет: «О, это день таких страданий!» А ведь день-то один и тот же. Все зависит от того, как мы на него смотрим. И так всегда и во всем. Что сказал бы ваш приятель о настоящем чувстве?
Эрнст залился краской.
— О, простите! Я говорил вещи, противоречащие моим убеждениям. То есть у меня как бы два мнения. Одно я бы назвал фривольной поверхностью моей внешней натуры, другое — подлинной глубиной моей второй натуры, так сказать, моей пранатуры. А она говорит: «Любовь — это опьянение и молитва! Свет и благодать! Чудо на голубых высотах! Золотой Грааль! Всепримирение!»
Ланна Райнер слушала его с улыбкой.
— Таким вы мне нравитесь куда больше. Не надо вам подражать мнению большинства. Пресыщенность отвратительна. А теперь, если хотите, можете проводить меня до дома.
— Еще бы! Конечно, хочу!
Эрнст был в своей стихии. Робости как не бывало. Он представлял себе эту женщину совсем иначе. Теперь она беседовала с ним, как со старым знакомым. И даже сама высказала ту же самую мысль:
— Поскольку вы дружите с Фрицем Шраммом, вы уже стали для меня словно бы старым знакомым. Он один из немногих, кого я искренне уважаю, даже почитаю. Расскажите мне о нем.
Эрнст казался себе мальчишкой. Он шествовал рядом с красивой певицей, испытывая не только приятность, но и немалую гордость от того, как много людей желало поздороваться с ней. Он рассказывал ей о Фрице, о его Приюте Грез в мансарде, о цветах и свечах, о весне и юности.
Ланна слушала его с приветливой улыбкой.
— А что вы делаете здесь?
— Учусь и пишу музыку.
— Что именно?
— О, некоторое время назад я сочинил шесть новых песен на слова Фрица Шрамма. И мне так хочется, чтобы их кто-нибудь исполнил. Однако наши здешние исполнительницы — студентки — поют так неумело, что я, скорее всего, откажусь от этой идеи.
— Должна ли я это понимать как завуалированную просьбу?
— Это зависит от вашего желания, сударыня.
— Ай-яй-яй… Значит, это песни на слова Фрица Шрамма?
— Да… Но у меня их намного больше.
— Подумать только! Тогда приходите ко мне завтра в пять часов пополудни — к чаю. Будет еще несколько знакомых.