вернулся. К груди он прижимал миску.
— Я, правда, не знаю, понимает ли Аммерс что-нибудь в латыни, — сказал 509-й. — Наверняка ничего, кроме «ego te absolvo»[6]. Это он мог запомнить. Если ты ему это скажешь и еще что-нибудь, что тебе придет в голову…
Хелльвиг вышагивал на своих длинных, тонких ногах, как цапля, приседая при каждом шаге.
— Вергилий? — спросил он, не останавливаясь. — Гораций?
— А что-нибудь церковное?
— «Credo in unum deum…»[7]
— Или «Credo quia absurdum…»[8]
509-й поднял голову и взглянул в его огромные, бессонные глаза.
— Это про нас.
Хелльвиг остановился.
— Ты прекрасно знаешь, что это кощунство. Но я сделаю это. Хотя я ему совсем не нужен. Бывает покаяние и отпущение грехов без исповеди.
— Может, ему обязательно кто-нибудь нужен, чтобы покаяться.
— Я делаю это только из сострадания к нему. А они тем временем украдут мою порцию супа.
— Маанер покараулит твой суп. Только дай мне твою миску, — сказал 509-й. — Я подержу ее, пока ты не выйдешь из барака.
— Зачем?
— Может, ему будет труднее поверить тебе, если ты придешь с миской.
— Хорошо.
Они вошли в барак. Внутри уже было темно даже перед самой дверью. Аммерс все еще причитал шепотом.
— Сюда, — сказал 509-й — Аммерс, мы нашли священника.
Аммерс затих.
— Правда? — спросил он вдруг неожиданно внятно. — Он здесь?
Хелльвиг склонился над ним.
— Благословен будь Иисус Христос!
— Во веки веков. Амен… — прошептал Аммерс изумленно-растерянно, словно ребенок.
Они чуть слышно забормотали друг с другом. 509-й сел на землю, прислонившись спиной к стене барака. Нагретая солнцем, она еще не успела остыть. Подошел Бухер и устроился рядом с ним.
— Странно, — произнес он через некоторое время. — Иногда умирают сотни, и ты ничего не чувствуешь. А тут — один-единственный, которого даже толком не знаешь, а такое чувство, будто умирают тысячи.
509-й кивнул.
— Наше воображение не умеет считать. И цифры не действуют на чувство — оно не становится от них сильнее. Оно умеет считать лишь до одного. Но и одного достаточно, если действительно чувствуешь.
Из барака вышел Хелльвиг. На мгновение, пока он, согнувшись, переступал через порог, им показалось, будто на плечах у него, как черная овца за спиной пастуха, лежит смрадная темень, которую он решил выстирать в чистом воздухе весеннего вечера. Потом он выпрямился и снова превратился в заключенного.
— Это было кощунством? — спросил его 509-й.
— Нет. Я не совершил никаких обрядовых действий. Я просто ассистировал ему во время покаяния.
— Мы бы рады были тебе что-нибудь дать — сигарету или кусок хлеба, — сказал 509-й, возвращая Хелльвигу миску. — Но у нас и у самих ничего нет. Все, что мы тебе можем предложить — это баланда Аммерса, если он умрет до ужина. Мы бы получили его порцию.
— Мне ничего от вас не надо. Я ничего не хочу. Было бы свинством брать что-нибудь за это.
509-й только теперь заметил у него на глазах слезы. От изумления он даже забыл ответить ему.
— Он успокоился? — спросил он, опомнившись.
— Да. Сегодня в обед он украл кусок хлеба, который принадлежал вам. Он просил меня сказать вам это.
— Я это знаю.
— Он хотел бы, чтобы вы пришли к нему. Он хочет у всех вас просить прощения.
— Ради Христа!.. Это еще зачем?
— Он так хочет. Особенно он просил того, которого зовут Лебенталь.
— Ты слышишь, Лео? — сказал 509-й.
— Он просто торопится обстряпать свою сделку с Богом. Поэтому… — непримиримо заявил Лебенталь.
— Не думаю. — Хелльвиг сунул свою миску под мышку. — Странно, я действительно когда-то хотел стать священником, — признался он вдруг. — А потом вдруг удрал. Не понимаю — почему? Если бы можно было вернуть то время! — Он окинул сидящих ветеранов своим странным взглядом. — Когда веришь во что-то, страдания уже не так страшны.
— Да. Но верить можно не только в Бога. На свете так много вещей, в которые можно верить.
— Безусловно, — согласился Хелльвиг вдруг с такой ошеломляющей любезностью, как будто они вели изысканную светскую беседу в элегантном салоне. Он слегка наклонил голову, как бы прислушиваясь к чему-то. — Это было нечто вроде неотложной исповеди, без формальностей, — сказал он затем. — Неотложные крестины, в случае угрозы для жизни новорожденного, — дело давно привычное. Исповедь… — Лицо его передернулось. — Вопрос для теологов… Всего доброго, господа!
Он зашагал на своих ходулях, как огромный паук, в сторону секции «А». Ветераны обескураженно смотрели ему вслед. Особенно поразила их последняя фраза Хелльвига. Ничего подобного они не слышали с тех пор, как попали в лагерь.
— Иди к Аммерсу, Лео, — первым нарушил молчание Бергер.
Лебенталь заколебался.
— Иди! — повторил Бергер. — Иначе он опять раскричится. А мы пока развяжем Зульцбахера.
Сумерки сгустились до светлой темноты. Из города доносились удары колокола. В бороздах вспаханного поля пролегли густые синие и фиолетовые тени.
Они сидели, сбившись в кучку, перед бараком. Аммерс все еще умирал на своих нарах. Зульцбахер пришел в себя. Он пристыженно сидел рядом с Розеном.
Лебенталь вдруг выпрямился.
— Что это там такое? — Он уставился сквозь колючую проволоку на пахоту. Там что-то металось из стороны в сторону, замирало на секунду, и неслось дальше.
— Заяц! — догадался Карел, подросток из Чехословакии.
— Ерунда! Откуда ты можешь знать зайцев?
— У нас дома были зайцы. Я их видел, когда был молодой. Я имею в виду, когда я был на свободе. — Юность Карела, по его собственному мнению, кончилась в лагере. Когда его родители умерли в газовой камере.
— И вправду заяц. — Бухер прищурил глаза. — Или кролик. Нет, для кролика слишком большой.
— Боже праведный! — простонал Лебенталь. — Живой заяц!
Теперь они уже все видели его. Он присел на задние лапы, навострив длинные уши, посидел так несколько секунд и поскакал дальше.
— Хоть бы завернул сюда! — Челюсть Лебенталя затряслась. Он вспомнил о фальшивом «зайце» Бетке, о сбитой на дороге таксе, за которую он отдал золотой зуб Ломана. — Мы могли бы его обменять. Мы бы не стали его есть сами. За него можно было бы получить в два, нет — в два с половиной раза больше требухи.
— Нет, мы бы не стали его менять. Мы бы съели его сами, — заявил Майерхоф.
— Да? А кто бы его зажарил? Или ты собрался его есть сырым? — решительно возразил ему Лебенталь. — Если отдать его кому-нибудь жарить, то больше его уже никогда не увидишь. Даже смешно — три недели не вылезать из барака, а потом еще учить других!