— Я замерзаю, Джулиан. Давай вернемся в дом. Надо было надеть пальто.
— Я поищу шубу в других машинах.
— Не надо. Пойдем в дом, — сказала она. — И зачем мы только вышли?
— Ты и не собиралась беседовать со мной, когда вышла.
— Да, не собиралась, но боялась, что ты устроишь сцену прямо в зале.
— Сцену прямо в зале! Ладно, можешь идти. Я тебя не задерживаю. Один вопрос только. Что я сделал? На что ты разозлилась?
— Ничего. Ни на что.
— Еще вопрос. Правда, может, лучше его не задавать?
— Задавай, — сказала она, положив руку на дверцу машины.
— Может, ты что-нибудь натворила? Влюбилась в кого-нибудь?
— Обнималась с кем-нибудь? — продолжила она. — Или переспала с кем-нибудь, пока ты тайком пил в раздевалке? Нет. Мое отношение, как ты выражаешься, — вещь гораздо более сложная, Джулиан, но об этом мы сейчас говорить не будем.
Он обнял ее.
— Я так люблю тебя. И всегда буду любить. Всегда любил и буду любить. Не делай этого.
Она подняла голову, пока он целовал ее шею и прижимался лицом к ее груди, но как только он положил руку ей на грудь, сказала:
— Нет, нет. Не надо. Пусти меня.
— Ты что, нездорова?
— Перестань об этом говорить. Ты отлично знаешь, что я здорова.
— Знаю. Я просто подумал, может, началось не в срок.
— Ты считаешь, что только этим и можно объяснить мое поведение?
— По крайней мере, это хоть какое-то объяснение… Может, все-таки скажешь, что с тобой?
— Слишком долго объяснять. Я ухожу. Как ты можешь держать меня здесь, когда на улице ниже нуля?
— Даешь мне отставку? Ладно, пойдем.
Он вылез из машины, в последний раз попытался обнять ее и, взяв на руки, донести до террасы, но она очутилась на ступеньках, словно не поняв его намерения. Она вошла в дом и тотчас поднялась наверх в дамскую комнату. Он знал, что может не ждать ее, она на это и не рассчитывает, а потому пошел в зал и присоединился к другим кавалерам. Он заметил Милл Эммерман и принялся дожидаться, когда можно будет пригласить ее или когда она очутится достаточно близко, чтобы перехватить ее у ее партнера, как вдруг с ним случилось что-то похожее на внезапный приступ мигрени: он перестал видеть людей и вещи, и тем не менее свет и все в зале жгли ему глаза. А причина этому заключалась в том, что в одно и то же мгновенье он вспомнил, что так и не добился у Кэролайн ответа по поводу свидания, и понял, что добиваться его незачем.
Затем он обрел если не зрение, то какое-то другое чувство, которое помогло ему добраться до раздевалки, где кому угодно на свете хватило бы спиртного, чтобы упиться.
5
Когда Кэролайн Уокер влюбилась в Джулиана Инглиша, он ей уже немного надоел. Случилось это летом 1926 года, года одного из самых незначительных в истории Соединенных Штатов Америки, в течение которого Кэролайн Уокер убедилась, что жизнь ее достигла предела бессмысленности. Прошло уже четыре года, как она окончила колледж, ей исполнилось двадцать семь лет, что считалось — ею, по крайней мере, — уже далеко не первой молодостью. Она заметила, что все больше и больше и в то же время все меньше и меньше думает о мужчинах. Такова была ее собственная оценка, как она знала, абсолютно верная и справедливая по существу. (Она не заботилась о том, чтобы выразить ее яснее.) «Я думаю о них чаще и думаю о них менее часто». Она прошла через различные стадии любви, взаимной и безответной, причем второй реже, чем первой. Мужчины, и притом интересные мужчины, постоянно влюблялись в нее, что не могло не доставлять ей удовольствия, и у нее хватало с этим всякого рода забот, чтобы не считать себя, положа руку на сердце, непривлекательной. Она жалела, что некрасива, но лишь до той поры, пока один милый пожилой филадельфиец, который писал портреты дам из общества, не сказал ей, что ему никогда не доводилось видеть красивой женщины.
В то лето у нее были три различных мнения по поводу собственной жизни после окончания колледжа. Она жила как одноклеточное существо, но вовсе не как амеба. Дни были похожи один на другой и все вместе составляли жизнь. И еще она думала об этих четырех годах как о листочках из календаря с праздниками на Новый год, День независимости, пасху, 31 октября, День труда. Взятые вместе, они насчитывали четыре года, то есть столько же, сколько она провела в Брин-Море, и, как и годы в колледже, они одновременно и тянулись и бежали, но тем не менее вовсе не были похожи на годы в колледже, потому что, как она чувствовала, колледж ей кое-что дал. Последние же четыре года казались пустыми и потраченными зря.
Они действительно ушли ни на что. Как и другие девицы, она начала учительствовать в гиббсвиллской миссии, помогать итальянским и негритянским детям овладевать знаниями, которые им давала начальная школа. Но работа эта ей не нравилась. У нее не было ни уравновешенности, ни уверенности в общении с этими детьми и вообще с детьми, и она чувствовала, что не способна быть учительницей. Она почти полюбила двух-трех учеников, но в глубине души сознавала, в чем кроется причина этой привязанности: дети, которые ей нравились, были больше похожи на детей с Лантененго-стрит, детей ее друзей, чем на других учеников этой школы. Было, правда, одно исключение: рыжий мальчишка-ирландец, который, она не сомневалась, проколол шины в ее машине и спрятал ее шляпу. Он никогда не называл ее мисс Уокер или мисс Кэролайн, как делали другие маленькие подхалимы. Ему было лет одиннадцать — миссия оказывала помощь только детям до двенадцати лет, — а физиономия у него была такая, какой ей предстояло быть, когда ему исполнится самое меньшее двадцать лет. Она его любила и в то же время ненавидела. Она боялась его, боялась его взгляда, который он не сводил с нее, когда не был занят какими-нибудь проказами. Дома, задумываясь о нем, она убеждала себя в том, что он ребенок, огромную энергию которого можно и должно направить на пользу общества. Он просто шалун, и его следует «исправить». В этом практически заключались все ее знания по социологии. Ей предстояло узнать кое-что новое.
Гиббсвиллская миссия занимала старое трехэтажное кирпичное здание в самой бедной части города и существовала за счет подаяний с Лантененго-стрит. С утра туда приносили малышей, за которыми в течение дня приглядывали девицы вроде Кэролайн и профессиональная медсестра. Затем во второй половине дня, когда в приходских и городских школах уроки заканчивались, туда спешили играть и читать дети в возрасте до двенадцати лет, а в шесть часов их отсылали домой, испортив перед ужином аппетит стаканом молока.
В один прекрасный день 1926 года Кэролайн попрощалась с детьми и обошла здание, проверяя, все ли заперто. Она надевала шляпу, стоя перед зеркалом в комнате администрации, как вдруг услышала шаги. И не успела она разглядеть, кто это — она заметила только, что ребенок — как две руки, обхватив ее за бедра, скользнули к ней под юбку, а рыжая головка зарылась в ее живот. Она шлепнула его и попыталась оторвать от себя, но прежде чем сумела это сделать, он уже потрогал ее своими гадкими пальцами. Она вышла из себя, принялась бить его, свалила на пол и пинала ногами до тех пор, пока он с плачем не выполз из комнаты и не убежал.
В последующие дни ее больше всего пугала мысль о том, что от этих грязных пальцев она могла подхватить какую-нибудь венерическую болезнь. Мальчишка перестал ходить в миссию, а она на следующей неделе ушла с работы, но еще долго думала, что у нее либо сифилис, либо еще что-нибудь. В конце концов, умирая от унижения, она обратилась к доктору Мэллою, рассказав о том, что произошло. Он очень внимательно осмотрел ее — он не был их семейным врачом — и велел прийти через день за результатами лабораторного анализа. А затем спокойно сообщил ей, что она имеет полное право выходить замуж и рожать детей, ибо ничем не больна. Когда она настояла на том, чтобы заплатить ему, он взял с нее пятнадцать долларов. Эти деньги он отдал, без ведома Кэролайн, матери рыжего мальчика, ибо был уверен, что мать такого ребенка возьмет любой подарок, не любопытствуя, чем он, собственно, вызван.
Это было первое в жизни Кэролайн неприятное столкновение с мужским полом. В последующие дни она много передумала и, когда спрашивала себя: «Почему он это сделал?», всегда приходила к одному и тому же